СОЛОВКИ. Пьеса.

Кроме повестей, о которых в письме вашем упоминать изволите,                                                                                         
Иван Петрович оставил множество рукописей, которые частию у
меня находятся, частию употреблены его ключницею на разные
домашние потребы. Таким образом прошлою зимою все окна из 
флигеля заклеены были первою частию романа, которого он не
кончил. Вышеупомянутые повести были, кажется, первым его
опытом. Они, как сказывал Иван Петрович, большею частию
справедливы и слышаны им от разных особ. Однако ж имена в них
все вымышлены им самим, а названия сел и деревень заимствованы
из нашего околодка, отчего и моя деревня где-то упомянута. Сие
произошло не от злого какого-либо намерения, но единственно от
недостатка воображения.

Повести Белкина.

 

 

 

Действующие лица.

Гена Янев.
Никита.
Веня Атикин.
Финлепсиныч.

 

Гена Янев.

Есть такие люди,
Чтобы у них всё было хорошо,
Они расскажут, что у всех всё хорошо
И что все хорошие.
Мера Мерная, божий одуванчик.
Про таких говорят, что она хорошая,
Как про бабочку, что она лимонница,
Этим исчерпываются все свойства.
Когда от хорошего ждут лучшего,
Получается, что никто не готов к подлости,
Обыкновенной человеческой подлости,
Не говоря уже о том, что в нашем положении
Она отдает провокацией фашизма.
Зато это люди, а не камни и вода,
Небо и деревья, линии и краски.
Сатана и Бог, дерущиеся за человека
Вот уже две тысячи лет в открытую.
Сатана побеждает, наладив на поток
Маленьких гитлеров и карманных сталиных.
Морозов отравился, Останин утонул, Фарафонов повесился.
Зато становится понятно, о какой войне шла речь
И как поражение становится победой.
Могущий вместить, да вместит,
Еще есть жизнь, плетущая свою
Литературную интригу.

Никита.

Это серьезнее, чем выходка, просто так жить
Чтобы наказание и воздаяние были уже теперь.
Бессмертие и бездна, котлы с кипящей смолой
И крылья лебяжьи на твоей спине.
В перспективу уходящая лента грешников
И бьющийся в лазури князь тьмы
С душами прозрачней воздуха,
Взлетающими на подмогу Господу
Как сверхзвуковые истребители
Из-под земли. Кто их зарыл?
О, моя эстетика! О, мои этика с метафизикой!
Ответь, что ответь, принесите на плаху мою голову.
Когда по виску бежит пот и тот седеет моментально.
А кажется что прошло пятьдесят лет,
В которые ты все принимал решенье
И жил на зарплату жены
Или исправно ходил на службу.
А мимо плыл ковчег Нового Завета,
Весь в иконы разубранный.
И всякая тварь икона себя,
И всякая вещь вещая и вечная.
Это ведь только в юности так казалось,
Что жизнь просто хитрый подарок,
Чтобы тебе, избранному, облюбованному
Абсолютным наблюдателем
Быть все время радостному и победительному.
В зрелости ты все  хотел найти отгадку
Не житейского успеха,
Что успех, побрякушка юродивого,
А мужества.
Тебе даже казалось, что всё равно,
С Богом ли, с дьяволом,
Лишь бы самостоянье.
В старости, когда отгадка найдена,
Что их нельзя победить навсегда,
Каждый раз все начинается заново.
И только если тебе на подмогу
Приходят те, кто дальше будут вести борьбу,
Тогда ты победил.
Неточная цитата из американского автора
Для русского апокалипсиса.

Веня Атикин.

Протыкая пустоту шпажкой разноцветной,
Знающий про себя, что люди не подведут.
Даже если не останется никого «между свиней и рыб».
Даже если только одни рыла и лики без лиц.
Поищи в себе, скажу я себе,
И сразу почище байкальской воды
И разноцветней рублевских икон
Потечет видение.
Как все потерял, и память, и ум, и жизнь, и людей,
Хотел все сначала начать и ничего не вышло.
Тогда вернулся на старое место, перечел записи,
Хотел покончить с собой, запереть свое я в глубине тишины
И мертветь как природа медленно и непреступно.
Но увидел подлость людскую, обычную человеческую подлость
И такая тоска взяла, решил ее разгадать.
Подумал, не может быть, чтобы все было так плоско, простая корысть.
Там должны быть страшные глубина и загадка,
Покупаемые ценой подвижнической,
Что когда тебя будут бить, ты будешь только покряхтывать,
И глядеть, глядеть в глаза не чтобы выслюнить
Одноразовую совестливость, хотя и она неплоха на безрыбье,
А чтобы увидеть, кто прячется там за всеми отражениями,
Его качества и свойства.
Сам не поймешь, что война уже началась.
То ли ты разведчик у него глубоко в тылу,
То ли он предатель у тебя на дне души.
И нужно воспитывать, потому что все всё понимают.
И нельзя казнить, потому что всегда есть шанс.

Финлепсиныч.

На вопрос, «Что делать?», отвечено еще в прошлом году,
Столетии, тысячелетии.
Запаздывание пока не катастрофическое,
Но разрушительно сказывается на здоровье
Героя имярека, протагониста нашей повести.
То эпилепсия, то лимфаденит.
Как история, пожелавшая вернуться в цивилизацию,
Провалилась в Колыму, Освенцим, Хиросиму.
И это еще цветочки, если довериться напророченному.
А впрочем, есть хорошая защита,
И от ядерного облучения, и от простой человеческой жалости.
Я это стенки моего я, а внутри и снаружи кто-то другой,
Может быть двое, и они сцепились,
Не на жизнь, а на смерть, а я не при чем.
Мир двинулся именно в эту сторону.
Впрочем, когда он двигался в другую сторону.
А когда вместе с жалостью уйдут ярость и радость,
Останутся только, то ли пивные, то ли наркотические,
То ли телевизионные галлюцинации
И тело, движущееся как заводная игрушка.
И твое удивление стороннего наблюдателя,
Неужели это твое тело отбрасывает такие коленца?
Возвращайся на Соловки, здесь страшно,
Здесь природа, прекрасная как сфинкс, как всегда молчит.
Здесь эпидемия смертей и прелюбодеяний
Подчеркивает новый политический режим.
Ты можешь своими картинами открыть новую страницу,
А можешь просто ловить рыбу. Но самое главное, ты удивишься.
Что противостать такому положению вещей,
Что я это только стенки твоего я,
Не то что легче или тяжелее,
Чем выбрать себе социальную нишу,
Поселок, музей, монастырь.
А просто пока ты ступаешь на землю
С ободравшей тебя как липку доры
Или обобравшего тебя до нитки карбаса
И узнаешь последние новости:
Кто к кому ушел или уйдет,
Кто как умер или умрет
И какие черные дела
Успела натворить новая администрация учреждения,
Ты уже знаешь самое главное
По той обиде, что тебя принимают как чужого.

Гена Янев.

Господи, зачем ты уходил, я тут без тебя,
Красивыми вещами окруженный, чуть людей не проклял.
Если бы твоя внезапная прорубь сейчас не открылась
Перспективой ближайшей радости,
Тысячелетним царством Святого Духа
После конца света и советской власти,
Мое предательство меня доконало бы.
А так, то Фарафонов, то телеграфистка Анжела чудятся.
Вечная женственность и вечное мужество.
Самоубийство и прелюбодеяние.
Фарафонов был майор милиции
И начальник Соловецкого отделения УВД.
В прошлом году он вошел в наш дом и сказал, «Господин Янев?».
Я чуть не улетел, господином я еще не был.
Это по поводу зимнего ограбления.
Хорошо быть миллиционером на Соловках,
Раскрываемость стопроцентная,
премиальные обеспечены.
Если в околотке
у кого-нибудь что-нибудь пропало,
ступай к Рысьим Глазам с понятыми
и заполняй протокол.
Фарафонов был друг Димедролыча, много лет Димедролыч
Держал у себя его овчарку. Под конец Викинг ползал
С парализованными от старости задними ногами.
Когда Димедролыч уезжал в Москву, его пришлось пристрелить.
Пристреливал хозяин, Фарафонов, и обладатель штатного «ТТ».
А Димедролыч приезжал к нам в Мытищи,
Выкуривал по пачке «Примы» за вечер,
Рассказывал, что ему снился Викинг
И Морозов перед тем как отравиться.
Мне сейчас надо писать, а то у меня будет припадок эпилепсии.
Сплетня такая, Фарафонов был второй человек в поселке после мэра,
У него были семья и любовница, за которую его ушли из милиции.
Тогда любовница сказала, «Тебя не надо».
Фарафонов пошел в лес и повесился.
Древнегреческая трагедия на русском севере.
«Настоящий мужчина», «Его обидели, он отомстил».
Я думал таких несчастий уже не бывает,
Что люди переродились после советской власти.
Теперь про Анжелу-телеграфистку.
В прошлом году я придумал несколько положительных героев
Для будущей книги.
Они исконные северяне и белые.
Анжела-телеграфистка, Золушкин-электрик, Агар Агарыч.
Можно рассказать еще три сплетни про них,
Но не хочется.
Просто они благородные, это ведь некий состав в крови,
Даже физический и химический, преобразящий самого носителя.
В последние годы, как укатали сивку крутые горки,
Это я уже про себя, мне чудятся повсюду сплошные женщины,
Не то что интригою прелюбодеяния, а просто приметою безумия.
Когда я сказал Марии, что я хотел остаться на Соловках
На ближайшие шесть лет,
Чтобы написать давно задуманную книжку,
Она пошутила, «Женим тебя на Анжеле-телеграфистке».
И вот когда в моем мозгу возникает образ женщины,
То следующей серией веревочная петля.
Чего здесь больше, болезни или правды,
Юродской ереси или нового искусства,
Безумия или чистилища?
Это очень тяжелая работа, быть писателем,
Чем больше халтурят черти-редактора,
Тем больше приходится своей шкурой
Выдыбать судьбу своих героев.
Как скокетничал Бродский, если я не буду писать по-английски
У меня будет стресс.
Я шесть лет не писал по-русски, потом прожил год в лесу,
Потом выпил с Агар Агарычем, потом проснулся и Мария
Мне рассказывала про меня, кто я такой и всю мою жизнь,
А я ничего не помнил.
Знакомый нейрохирург сказал, что так начинается падучая,
Через год она началась.
Так что писательство для меня теперь не просто дело чести,
А шанс не провалиться в безумие.
Так я решил для себя толстовский вопрос,
Отказывать ли в существовании цивилизации, искусству, семье.
Как значится в одной рукописи,
Есть запазуха и есть показуха,
И не только в жизни они вперемежку,
Но в голове имярека, героя жизни,
Носителя образов, мыслей, поступков,
Построенных в дружбу, любовь, веру
И наоборот, войну, ненависть, несчастье.

Никита.

Как скокетничал Бродский,
Если я не буду писать по-английски,
У меня будет стресс.
Когда ему вручали премию Букера.
Как лучшему американскому автору
Какого-то года.
А он рассказывал, что у него нет претензии
Быть англоязычным поэтом.
А просто по природе творчества
Язык, на котором он говорит и думает,
Не будучи литературно выражен…
В общем, могут быть психоаналитические неприятности.
Отмазка аккуратная, всем известно, что Америка –
Страна, помешавшаяся на психоаналитиках.
Они ей заменили протестантских пасторов,
Потому что очень нужна исповедь.
Не то чтобы поиметь нового сожителя
Или по-американски, сексуального партнера,
Но чтобы пойти или не пойти сегодня в школу
Нужно справляться по мобильнику
у своего личного психоаналитика.
«Вел, Тед, нельзя ли закосить?»
А в ответ, « Ё ол райт?»
«В общем да, но рыбки пираньи в мозгу
и терминатор тела,
не считая интернета души и ямахи пола».
«Вел, Джим, закоси их, факов,
почерпни в подсознании новых фактов
и назавтра задай им копоти,
воспитательнице твоего детского сада,
твоей новой подружке в разноцветных косичках,
этим сраным инопланетянам,
которые хотят подорвать могущество
нашей славной старушки Америки
в созвездии 311».

Веня Атикин.

Можно шить подушку,
Можно думать думу,
Можно на полоскалке стирать одежду.
Но если выстирать любимое грязное,
То прийдется носить нелюбимое  чистое,
Итак, это отпадает.
Подушка из замшевых кусочков,
Потому что одна подушка на троих,
На Соловках давно пора открывать
Новый социальный статус,
Есть местные, есть туристы,
А есть летние дачники,
Была бы кстати.
Перьев нет, но есть опилки,
Целый прицеп на горке,
Возле местной пилорезки,
Но недавно прошел дождь
И так далее.
Значит остается одно, думать думу,
Да сколько же можно ее думать?
Бегаешь от неё бегаешь,
Из Москвы в Мытищи,
Из Мытищ в Соловки,
С Соловков в лес.
А она за каждым стволом,
Как шпиономания эпохи террора.
Ну что ж, как говорит Богемыч, кто на что учился.
Давай, выходи на круг, милая дума,
Не будь дура, давай бороться.
Но не тут-то было,
Здесь начинается самое страшное.
Одни прячутся от думы в службу,
Другие в вино и тусовку,
Разумеется, присовокупляется женщина.
Впрочем, об этом и так много сказано.
Смотри, мировая поэзия, философия,
Греческая трагедия, ренессансная живопись, немецкая музыка,
Русский роман.
А от третьих она сама прячется,
Так что угроза провала в безумие
Начинается незаметно.
То ты от неё бегал,
А теперь уже она от тебя.
Значит не заслужил.
И вдруг вы сталкиваетесь лоб в лоб.
Тогда всё, хватай что под руку попадется
И молоти куда ни попадя.
Потом скорей беги дружить с местными,
Пока их не боишься после катарсиса,
Как боишься всегда всех людей.
Потом, пока ясность такая, что
Можно строить из воздуха
Не то что картину или квартиру,
Китеж-град или Вавилонскую башню,
А всякие поступки, жесты и слова,
Настолько законченные, что кажется,
Вот-вот и улетишь от любви к жизни
В черную дыру номер четыре миллиона семь.
И это будет твоя смерть.
И дыра превратится в холодную планету,
И будет мерцать красным светом
Какому-нибудь занюханному земному поэту,
И он будет скользить сквозь стены в запредельное.
Но увы, как писал Достоевский,
Это будет совсем другая история, а в этой
Постепенно начинается отходняк,
Бывает славняк, бывает голяк, а это сплошняк.
И сразу становится ясно, что надо делать.
Сходить в церковь, помолиться перед образом,
Вывести домашних на рыбалку, приветить гостей,
А потом, когда все улягутся,
Уставиться тупо в одну точку
И не хуже жениных медитаций под вкусненькое,
Какие дела и в какой последовательности надо переделать,
Превращать я в есть. Сначала на бумаге,
Потом на просторах нашей необъятной родины,
Потом вне времени и пространства.
Возле дымящей печки на Хуторе,
Или ссуживая чужие деньги пьющей интеллигенции
И отказывая простым в поселке Соловецкий,
Или прячась от соседки Гойи Босховны
И соседа Базиль Базилича за шторой в Мытищах,
Потому что они под славными
Победительными лучами солнца
Справно идут на службу, а ты не работаешь,
А пишешь книгу, которую никогда
Ни один халтурный редактор не напечатает.
Да и Бог бы с ней. Звезда ведь посылает свет,
Что для труженика, прикорнувшего возле жены,
Зачавшей сына Сережу после семейной истерики,
Что он уже алкоголик и она не может смотреть,
Как он спивается, что она уйдет к родителям.
И его «извини», которое неизвестно к чему приделать,
То ли к его несчастности, то ли к её отчаянью.
Что для уставившегося в одну точку эпилептика,
Который придумывает более внятную компенсацию
Всех наших странных усилий,
которая без него давно придумана.
Но ведь надо привести всё в порядок,
Разложить всё по полочкам,
Построить лестницу,
А взбираться, наверное, уже не ему.
Что ж, заныкай тему,
«Здравствуй, племя младое, незнакомое»,
Чтобы не раздражать думу или музу
Слишком долгими излияниями.
Хотя, чем дольше терпишь и ждешь,
Тем более эпические потом рождаются жанры.

Финлепсиныч.

Не оставили лазейки
Местные арендаторы
Столичной жизни,
Начальнички бессмертные,
Приткнуться поработать
Пустобрёхом, кабыздохом.
Все места для сторожения заняты ребятами
С невидимыми автоматами калашникова на боку
И корыстью в радужной оболочке глаза.
Хутор, последний оплот
Божественного неделания
Уже осенью пойдет с молотка.
Уходят люди,
Соловьёв, Самуилыч, Димедролыч.
Соловьёвы пошли в начальники
И сразу началось выхолащивание,
Увы, увы мне.
Самуилыча ушли с Хутора,
Как сейчас многих уходят
Из учреждения,
Таких как Ма.
Легендарная Соловецкая интеллигенция
Вымирает, уезжает и спивается.
Это большой удар по моей будущей книге.
Кого же я буду описывать, простых людей, жизнь?
Дело в том, что простые
на самом деле самые сложные,
в них божественное и чертячье
смешались в такой твердокаменный раствор,
который застыл раньше времени,
не будучи отлит ни в какую форму,
ни в очень плохую, ни в очень хорошую.
Димедролыч вернулся в фирму
После семи корсарских лет
На Заяцком острове,
Вдали не то что от цивилизации,
А от самого себя.
Это пространство между собой и собой
Можно заполнять картинами,
Которые научили рисовать
Прямо на месте добрые люди.
Картины тоже мысли,
Только больше внятные, ёмкие и образные,
Чем ты и жизнь,
По крайней мере, они к этому стремятся.
И вот научившись рисовать в тридцать лет,
В сорок приходится начинать всё сначала,
Переучиваться у жизни.
Я не удивлюсь, если Димедролыч
Женится на девочке, ровестнице старшего сына,
И станет добрым буршем,
добропорядочным и несчастным.
Я уже ничему не удивлюсь.
Я только хочу сказать,
Что образ есть с самого начала в человеке,
Как зерно и он сразу виден, как формула или степень
Его компромисса с жизнью, его заматерения.
Самуилыч исчез в небытии или носится по столицам.
Устраивает выставки или показывает спектакли,
Что одно и то же.
Суть заключается в том что
Он включает восточную музыку
И летает с лампочкой вокруг своих изделий.
Десять лет высидки,
как отсидки с деревом в руках,
на острове среди воды,
на Хуторе среди леса,
на людях среди молвы,
подвижническое умение
отсекать лишнее.
И вот дерево заговорило на своем языке,
А Самуилыч как переводчик.
Скажешь, в Самуилыче этого не было,
Что он сумел бы достоять до конца
В божественном непонимании того что происходит,
Если бы не новая фарисейская власть?
Вряд ли. Вряд ли.
Когда я смотрю на себя со своей стороны,
Мне становится страшно.
Как я  смогу жить среди людей.
Когда я смотрю на себя со стороны жизни,
Мне становится спокойно,
Потому что всё сделается само.
Ты только должен записывать как обдумывать
Или обдумывать как записывать.
Это как Самуилычево, что было что-то в руках.
Ещё в прошлом году я подумал, смена состава.
Нужны более жесткие и более сплошные,
Не скажу, больше настоящие,
Потому что помощь приходит от Бога,
А у Бога все настоящие.
Богу нужны всякие, и все они родные,
И все они его работники.
В общем, ни в чем не виноватые,
Просто всё на свете забывшие
И ставшие от этого несчастными и охреневшими.
Как  Работник БалдаПолбич
кричит, апчхи, мля, в полтретьего ночи,
Днем пьет, а ночью делает дору.
Как Оранжевые усы смеётся неожиданно и зло,
Их надо давить как мух, я уже припас ружьё.
Как Соловьёв говорит, она сама виновата,
Что её увольняют,
Пошла бы на поклон к подлости,
Ей бы нашли тёплое место.
Забыл как его выживали с Сельдяного мыса
Монахи из дома, в котором
Родились Саам и Ирокез, выросли Лия и Рахиль.
Под деревянную мастерскую, резать кресты и иконы
К вящей славе господней.
Покрестился бы, походил на службу, на исповедь,
Попросил бы отца-настоятеля
Не выселять их с Сельдяного мыса, как других.
Но понимал, без веры нельзя ходить в церковь,
Ради того чтобы прослыть своим в доску,
Ради раздаваемых земных благ.
Как теперь все ринулись служить в музей,
Потому что там хорошо платят.
Что же теперь случилось, на своей шкуре понимал,
А на чужой перестал понимать?
Как говорил Шёпотов, Мария рассказывала,
Пусть наймут себе молодых, тупых и корыстных,
А он на пенсию проживет
На ягодах, на грибах, на картошке да на рыбе.
А нет, так пойдет работать в лесхоз или на агар.
А у самого не сходило с языка одно слово, «жлобство».
Я сразу почувствовал родственное тепло
К почти незнакомому человеку.
И подумал, надо же,
Какое буквальное совпадение в терминологии.
Для меня слова жлобство и халтура
Объяснение чуть не всех нынешних
Перемен к лучшему.
Впрочем, когда это было по-другому.
Откроешь Гоголя и читаешь
Про Мытищинский паспортный стол,
Который мне уже год выдает казённую бумажку
И выразительно смотрит в глаза,
Мол, это может продлиться вечность,
Не хуже Чичикова-реформатора.
И другие присутственные места,
От почты до милиции
И от местной администрации до Кремля.
И везде абсолютно одинаковые лица и тела,
Как будто они переодеваются быстро в разные одежды,
Мужские и женские, и перебегают из местности в местность,
Из времени во время.
В какой-то момент рождается мистический страх,
что тебя обложили как зверя на травле.
Ты боишься всего, и бандитов, и милиции,
И подраться, и застучать, и зоны, и государства.
Описанные им за двести лет до этого
С их трагедией маленького человека,
Акакия Акакиевича в «Шинели»,
Капитана Копейкина в «Мертвых душах».
Которому некуда приткнуться,
Кроме как стать вором в законе
И угрожать из наставшей загробности
Обидевшим при жизни мастодонтам крови
Пудовым кулаком.
Это только у Пушкина Самсон Вырин
Не отмщается, а удостаивается благодати,
Прощая на могиле дочку,
Невидимый и вездесущий,
За предательство и свою смерть.
Вот и выходит, что зря я
Стучу напропалую загробному особисту
На местных бюрократов и космическую непруху.
Правда, я хочу совсем другого,
Рассказать как люди тащат службу,
Как люди халтурят, что себя жалчее всех, любимого,
Как люди понимают, что передряга,
В которую все мы попали –
Это игра в одни ворота и эти ворота твои.
Когда тебя будут бить, ты будешь только попёрдывать,
Выкликая не загробной компенсации,
А прижизненной чистой совести.
А там глядишь и запьешь когда-никогда
От отчаяния, что ничего не видно.
Мы ведь все грязненькие,
У Христа за пазухой, снаружи жизни.
Оправдать и оправдаться я что ли хочу
На сплошном страшном суду,
Если не всех, то хоть половину.
Вроде, не перед кем, Бог и так всё видит
Со всех сторон. И с цветка,
И с врага, и с любимого человека
Все твои ухищренья,
И рыбку съесть, и чтоб без косточек,
Как говорит Димедролыч,
Наподобие древних киников.
Непонятно, кто меня уполномачивал, правда,
В адвокаты и прокуроры, в Гоголя и Пушкина.

Гена Янев.

 

Про Ма, дочку уздницы ГУЛАГА,
Спрятавшейся от второй отсидки,
Которую неизбежно влекла за собой первая
На Соловках.
Учительницы музыки в школе
И руководительницы поселкового хора,
Которую до сих пор помнят на острове,
Хоть прошло больше пяти лет со времени ее смерти,
Нас будут помнить столько?
Знаете этот образ русской интеллигенции,
Прошедшей советскую зону.
Сухая, прямая, жёсткая и благородная как вера.
На могилу которой она приходит как в церковь.
Чуть не тридцать лет проработавшая библиотекарем
Поселковой библиотеки.
Но когда учреждение стало от Москвы,
А библиотека от учреждения,
Это место, на котором
Вечно перебиваться с крупы на картошку,
Стало лакомым куском.
Как впрочем, в самом учреждении
Началось быстрое скурвливание персонала
По причине нового начальства,
Шагающего по головам и строящего инфраструктуру.
А главная причина – искушение корыстью.
Какие-то баснословные оклады,
Дотации из бюджета, подачки из ЮНЭСКО.
Что оклад директора 27 тысяч в месяц,
Статочное ли дело, если бедному президенту
Одной супердержавы, напечатали в газетах,
Платят пятьсот долларов,
Не говоря про нас с Марией,
Всю жизнь на женину зарплату,
Будучи писателями земли русской.
И пенсия Ма, 27 тысяч и восемьсот рублей.
Это как у Гоголя в «Истории капитана Копейкина»:
«Генерал-аншеф и какой-нибудь капитан Копейкин,
девяносто рублей и нуль».
То самое искушение корыстью,
Которому в столицах десять лет,
Не считая предыдущих семи тысяч по Библии
И тридцати миллионов по биологической энциклопедии.
И вот девочка, которую Ма
Пожалела и привела в библиотеку в помощницы,
Потому что очень несчастная, вовсе не нуждаясь в помощи,
Скорее нуждаясь её дать.
Детям которой отдавала все игрушки и вещи,
Присылаемые в библиотеку для соловецких детей.
Жена того самого Горьки, который в первую же ночь
Нашего приезда из Москвы на Хутор
Четыре года назад для летнего сторожения
Прилетел на пьяном мотоцикле с любимой женщиной
Драть ей красочные тюльпаны.
А Мария ему рассказывала, что этого делать нельзя,
А я его боялся, а он их драл.
Тоже, какие-то подёнки
Будут не позволять ему, в доску Соловецкому,
Ломать и топтать свои тюльпаны
Во славу любимой сегодня женщины.
Теперь заочница в институте культуры
И Соловьёв говорит, что увольнение Ма
Вопрос решенный.
Что поток читателей почти иссяк
И виновата в этом Ма.
Что нужно устраивать дискотеки, научные конференции,
Видеосалоны и компьютерные классы,
Чтобы русская глубинка стала почитательницей
Толстого и Достоевского, а не гжелки и героина.
Да дело, в общем, не в этом, а в той подлости
С которой под неё копает учреждение.
Не подать ли в суд на директора
От имени Толстого и Достоевского, Гоголя и Пушкина,
Прокуроров и адвокатов Христовых
В человеке от человека для человека,
На предмет привлечения к уголовной ответственности.
Что он не имеет права по КЗОТу
Не то что лишать зарплаты
Или перечеркивать жизнь человеческую
Золотым пером «утверждаю»,
А выживать из закона благодать.
Потому что если выжить из закона благодать,
Не останется не то что благодати
И закона не останется.
Останется одно беззаконие и это будет новый закон.
Моисей говорит, око за око, зуб за зуб, это закон.
Христос говорит, ударили по правой, подставь левую,
Это благодать.
Новый закон говорит, чтобы тебя не ударили первого,
Ударь ты первый.
Это конец света.
Это уже двадцатый век,
Немецкий фашизм, русский коммунизм,
Американская Хиросима.
Замочить шесть миллионов евреев,
Чтобы выбить у них золотые зубы,
Евреи ведь предали Христа.
Чтобы построить царствие Божие на земле, социализм,
Нужно опустить одну треть народа,
Тогда оставшиеся две трети
Будут изначально счастливы, что их не тронули.
А если их при этом еще поставить на ставку,
То это полный кайф,
Достигнутый в одной отдельно взятой стране
Для всего населенья.
Хиросима несколько затусована,
Потому что за ней будущее.
Сбросить на уже побежденную страну
Экспериментальную бомбу.
Потом извиниться как нашкодивший ученик
Для проформы.
И дальше как ни в чем не бывало делать то же самое.
Двумя руками покрещусь,
Что история нас выкинула из имперства.
Конечно, ребята из Кремля хотели бы еще играть
В интеллектуальные игры про мировое господство,
Рынки сбыта и жизненно необходимое пространство.
Не им, а искалеченному народу
Отвечать за безответственный кайф такого рода.
Но кажется, даже они,
Которые в принципе не привыкли понимать,
Понимают, что после «убер алез ундер официрен»
И «загоним железной рукой человечество к счастью»,
Только «Ё ол райт, май литл беби»
Способна еще спутать Божий дар с яичницей.
И Ма, впитавшая в себя 30-е и 40-е через маму,
«Что поделаешь, дочь стукача».
Интересно, как у Бога получится
Потрафить работникам седьмого часа,
Когда сплошная непруха.
Хорошо ли я говорю, не есть ли это,
«хочу быть владычицей морскою
и чтобы золотая рыбка
была у меня на посылках»?
Не есть ли это самый закоренелый род тщеславия,
Невоплощенное тщеславие?
Да, это так, но есть и другое, как становится чудо,
А ты его не реанимируешь и не препарируешь,
А как древние христиане, наивно и пророчески,
Рисовали Луку с авторучкой возле Христа
И пророка Апокалипсиса, съевшего книгу.
И уста его стали как меч,
свидетели божественной правды,
что времени больше не будет.

Никита.

Еще остров или любое другое место
Уместно сравнить с покидаемой землей.
Последние, кто остаётся –
Самые сплошные и настоящие.
Седуксеныч со своим псом Левомиколем,
Со своим фиктивным монашеством
и ненастоящей пенсией,
со своим пьянством и фашиствующими срывами,
всё-таки тот, кому некуда деться,
тот кто остался. Левомиколь помирает,
пенсия восемьсот рублей.
Работу понарасхватали родственники,
Возле каждого завотделом
Кормятся все домочадцы,
троюродные и четвероюродные.
Димедролыч в фирме, Самуилыч со спектаклями
Гастролирует по столицам.
Но дело даже не в этом,
Что они побрезговали новой грязи,
Не пожелали приспосабливаться
И свалили на сторону.
Дело в том, когда пойти некуда,
Как говорил Сталкер в «Сталкере»,
Или в данном случае, когда уехать некуда,
И деться некуда от нового жлобства,
Еще более жлобского, чем предыдущее,
Кроме скукоживания и так маленького
Маленького человека из интеллигента в пропоицу.
А ведь должен же найтись кто-то
Кто пожалеет и расскажет целому свету,
Что так не делают, не запирают человека в угол,
Чтобы посмотреть кто из него вылетит.
Дух Божий или князь тьмы.
Первые жертвы – Останин, Морозов, Фарафонов,
Так что помоги остаться, Господи.

Веня Атикин.

Валокардиныч – друг, вот это да!
Валокардиныч мой друг.
Ну ладно уж Димедролыч,
Богемный, бритоголовый, с серьгой в ухе,
Художник, мономан,
Больной, одинокий человек, если по-русски.
Смотритель Заяцкого острова раньше, а теперь
Коммерческий директор фирмы.
Но Валокардиныч, толстый мужик, бабник, ругатель,
Военный моряк в отставке,
Хохол, золотые руки, хозяин,
Жлобина еще тот, но только от него за три лета
Я перенял привычку, что прижизненная чистая совесть
Дороже загробной компенсации.
А пришло все это в голову мне сегодня
За утренним кофе.
По утрам образуется некий вакуум,
Домашние  еще спят или уже служат,
В школе, на работе.
И как-то так из-за болезни
Или само по себе все мои занятия
Переместились с ночи на утро.
Встаешь и с чашкой кофе,
Еще не умывшись и не прибравшись.
Бросив дела и с какой-то кучей в голове
Тупо смотришь в одну точку,
Пока не почувствуешь сильный голод.
Видно работа идет тяжелая.
Это как Настасья попрекнула Раскольникова:
-Что лежишь как колода, хоть бы делом каким занялся,
была же раньше работа, уроки.
-Я работаю.
-Что же ты работаешь?
-Думаю.
Настасья была из смешливых, когда ее рассмешат,
Она смеялась всем телом, каждой морщинкой и мышцей.
-И много денег надумал.
А Раскольникову надо было вопрос разрешить.
Это как черное небо, пролившись дождем,
Светлеет неизбежно.
В окошко меня загипнотизировали
Уголовные дядечки у Кулаковых.
Я сразу сплел историю, на приколе «Алушта», суббота,
Туристический рейс из Северодвинска,
Приходит обычно попить, отстояться.
Примечательная подробность, каждый год на дорогах
Ставят новые указатели, куда пойти, чтобы прийти
к достопримечательности.
Последние годы на двух языках.
И каждый год «Алушта» первое что делает
Это сшибает указатели.
Торчащие палки без заглавий –
Примечательная подробность апокалиптического пейзажа.
Валунный монастырь, которому лет четыреста,
Тайга, которой лет миллион
И вечноюные указатели, которым всегда меньше года.
Любой ближайший кабак уместнее,
Но  видно идея уикенда
Демократична и интригует
Не только перспективой пленера
Или молитвы в святых местах,
Но кабацкого хлестанья подле седых валунов,
Которым с последнего ледника
По подсчетам специалистов
Триста миллионов лет.
Ничего, потихоньку и мы
Возвращаемся в то же самое,
Год от года быстрей.
Север теплеет и высыхает, юг заливаем водой.
Что это самолетновская криминальная крыша,
Уж больно дядечки были страшные,
Не тем, что пьяные, это не страшно,
А тем что вели себя как подростки,
Будучи моими сверстниками,
лет тридцати пяти – сорока,
с дамами, в тужурочках кожанных
и с ухватками понтующихся уголовников.
Мы смотрели научный фильм про гибонов,
Там это называется демонстрацией,
Когда надо победить гипотетического противника
Не столько в конкретной драке,
Сколько демонстрацией силы, мощи и развязности.
В общем, я испугался.
Самолетов – бонза, как здесь говорят
Сети частных магазинов
По Летнему берегу Белого моря и на Соловках,
Приходится каким-то дальним родственником
Нашим соседям Кулаковым.
Кулаковы всегда стирают.
Что прислал своих  «уголовных покровителей»
На «Алуште» на уикенд,
А Кулаковы должны были привечать.
Непонятно, правда, причем здесь Соловки.
Ну ладно художники, один монастырь чего стоит
Или валунная дамба на Муксалму.
Не верится даже, что это строили люди,
С нашей гигантской усталостью
Нас хватает уже лишь
На интернет и ужин с тоником.
Кажется, что это или снится,
Или счастливая и  райская загробность,
Или языческие боги из осужденных
Спускались на землю и строили православную обитель.
Пусть паломники,
Им сам Бог велел здесь подвизаться,
Тем более после советской власти,
Первой расстрельной советской зоны
Для политических заключенных,
Потом школы юнг во время войны,
Потом части минных тральщиков,
От которой здесь остались
Кладбище металлолома на побережье,
Полуразвалившиеся корпуса в Комарово.
Все что можно было унести на себе,
За десять лет безвременья вынесено.
Остались лишь шифер и кирпич
До следующей радикальной перестройки общества
В целях благоустройства страны
И государственной идеи в целом.
А на самом деле потому что цена за барель нефти
Упала на целых три доллара,
А в Уганде найдено новое месторождение,
Полезная кубатура которого
Больше кубатуры земли в пять раз.
А главное следствие беспредела,
Чуть не половина офицерского состава,
Осевшая на острове.
Причем, почти все военные моряки –
Образы, вдохновившие Сурикова написать картину
«Письмо запорожских казаков турецкому султану».
Все эти Покобатьки, Рябокони, Сивоблюи.
А вообще, кого здесь только нет.
Армяне, азербайжанцы, гагаузы, молдаване,
Китайцы, болгары, румыны, литовцы,
Греки, поляки, татаре, белорусы.
Русские, хохлы и евреи как костяк советской нации
Само собой имеются в виду.
Последний осколок нашей многонациональной родины.
И вот я, чтобы убежать страха, убежал на рыбалку.
А дальше начинается несчастье или посвящение.
На Большом Сетном не клевало, зато начался ливень
И я его пережидал под елью, у которой с одной стороны пусто,
А с другой никогда не бывает мокро под паутиной веток.
Так что в тайге никогда не заблудишься на самом деле
В буквальном смысле этого слова.
Всегда будет куда идти, раз есть юг и север,
А следовательно, запад и восток.
Вместе с муравьиной кучей,
Величиной с небольшую манчжурскую сопку.
Так что меня заботило только одно,
Чтобы не опереться на ствол,
Шевелящийся от дороги жизни
Насекомых, жалящих целеустремленно,
Особенно когда их семь миллионов,
И не позволять им забираться выше мокрых сапог.
С особенным вдохновением
Они почему-то вгрызаются в пах,
Видно он пахнет как надо.
Можно предположить, что первого, чего лишатся
Наши бренные останки,
Будучи преданы земле по обряду предков
Это пола, по крайней мере, в этих местах.
Правда, муравьиные колонии есть повсюду,
Только пожелтее и помелее.
Наверное муравьи, комары и черви
Последними покинут райскую землю.
Предположить себе царство Святого Духа с ними трудно.
Как сказала паломница Лимона, нынешний сторож Ботсада,
Даря мне кедровые шишки и рассказывая, что Хутор
Теперь будет при новом директоре
Дачей для приемов.
Угандийские мажоры, иже с ними,
Когда захотят будут пить «Алазанскую долину» в Сочи,
Когда захотят Гжелку в Соловках.
И тат и там все будет чики-поки,
И девочки, и обстановка.
А я говорил, что я здесь жил год,
Но шишек не помню.
После болезни мне хорошо,
Можно становиться «настоящим писателем».
Я ничего не помню, но потянешь за ниточку
И потянется вереница образов, мыслей, воспоминаний.
Того что еще зовут опыт,
Для передачи которого от поколения к поколению
И нужны рассказчики, рассказывающие
Что же там происходит на самом деле, что за история.
На какую ступеньку лестницы
Каждый из нас поднялся в небо
И на какой уступ пропасти провалился в бездну,
Чтобы его тогда потом спас человек Исус Христос
И превратил в одну любовь.
Впрочем, я слишком болтлив
И беспрестанно отвлекаюсь,
Ну все это в последний раз.
Вот настоящая работа для филолога.
Пока пережидаешь ливень под елью
Рядом с муравьиной кучей,
Трясешься от холода
И не знаешь чем занять воображение,
А потом воображение весь год бесперебойно
Будет работать только на этом топливе.
Все равно как назвать,
Ностальгия, родина или графоманство.
Потом перешел на Большое Лебяжье,
Которое в прошлый раз обломило.
Пришлось уйти от хорошего клёва,
Потому что крючок оторвал окунь,
А в коробке от фотопленки с запасными снастями
Оказалась фотопленка, супруга удружила.
А потом началось крученье, как говорит Чагыч,
Соловки, лес, тайга, крутят, водят,
По поводу того, что не получилась рыбалка,
Замерз, вымок, но перемог и не вернулся.
Если короче, емче и в переводе
С русского на мой и общечеловеческий,
Невоплощуха долбит.
У меня навязчивая идея все лето
Добраться с Лебяжьего до Кривого,
Но тропы нет, а если есть, то в конце Лебяжьего,
Вытянутого как брандсбойный шланг.
Местные знают особенное удовольствие
Лезть по обрывистым крутым берегам
По мокрому черничнику после дождя.
Как поет Филя обычно на морской рыбалке
В Валокардинычевой лодке, в которую набиваются
Трое детей и двое взрослых,
Больше, чем селедок в корзинке, когда не клюет,
«Тихо шифером шурша, едет крыша, не спеша».
Короче, решил лезть напрямки,
А дальше знаете, что происходит?
Сознание становится ясное как слеза
И чистое как спирт дистилат,
И в нем одна мысль как верстовой столб, «туда».
Затем она сменяется другой мыслью,
Ещё более целеустремлённой, «нет, туда».
В общем, я заблудился.
Сколько болот и озер я прошел
И на одном ли месте я крутился,
Я не понимаю и теперь, на следующий день,
В шерстяных носках, выпив антиэпилептическую таблетку
И с любимой чашкой на топчане,
Грея руки о горячий кофе.
А бог Пан в это время дарил,
Или это был русский леший,
Или это архистратиг Михаил
Набирал в свое небесное воинство.
Панического страха не было,
Была работа ног и рук неутомимая.
Буреломы я проскакивал как медведь-шатун,
Валящий валежник.
Упадешь в яму, споткнувшись
О ветку, ствол или корягу,
Венчики мятлицы или метелки папоротника
Сомкнутся над головой,
Небо с верхушками сосен и елей
Завертится вокруг тела,
Смотришь, а ты уже бежишь.
Тот редкий миг, когда твое я
Не поспевает за твоим телом
И назван паническим ужасом,
Которого перестрадание
Уже есть природа мужества.
Что было это недоумение, когда так случилось,
Что мы стали отдельными от матери
И как это можно поправить.
Даже вспомнил фразу Пастернака,
Человек умирает не на задворках,
А у себя дома, в истории.
То болотце с морошкой,
Которую надо есть и есть,
Забыв обо всем,
То озеро, явно клёвое,
То черники завались.
Потом я пытался по фотографии из космоса
Представить свой маршрут. Фотографировал не я,
А Гидрометеиздат,
А дарил Соловьёв года два назад.
Впрочем, ещё чуть-чуть,
И я бы тоже мог фотографировать,
Правда, не знаю, как насчет издания и тиража,
Там в открытом ледяном космосе.
Это я смеюсь так, надо смеяться, хахаха.
Нет, я теперь лукавлю для красного словца,
Главное ощущение было вот это.
Какие же милые эти урки, какое же милое всё на свете,
Вот вернусь и заживем так, что аж дым со сраки,
Как говорит Петя Богдан.
Это начинался карарсис, просветление.
Так что, видите, не только художественное произведение
Иерархично, божественно и работа,
Но и лесное приключение, но и бред эпилептика,
Когда наконец вернулся на то же место,
С которого все и началось, на Большое Лебяжье озеро.
На фотографии-карте было видно,
Что я крутился на одном квадратном километре.
Дальше было обыденное,
По тропе километра два до большой дороги,
И по большой дороге шесть километров до поселка.
В сапогах по колено воды,
Это называется поберечься,
Чтобы ноги были сухие,
Тело колотит как в проруби.
А вокруг закатное солнце
Неистовствует любовью,
Все тепло, все забота.
И твоя внутренняя работа,
Ещё шаг, ещё шаг, ещё шаг.
Хорошо, только быстрее, а то застудишь лимфы,
Они распухнут как в прошлом году,
Из них два месяца будет вытекать гной.
И не сможешь остаться на Соловках на зиму
Поработать пустобрехом-кабыздохом, как теперь.

Финлепсиныч.

Ма рассказывает музейные байки.
Чернорубашечникам из охраны выдали резиновые дубинки,
Саша Бедов оттянул от себя и отпустил,
Дубинки собрали.
Директор Наждачкин сказал фотографу Белкину,
Если его жена, Валя Мылова,
Поменяет фамилию, он ставит бутылку.
Поменять её нужно, потому что в музее
Образовалось две Мыловых.
Одна из них бывшая директор музея Наждачкина,
Родная сестра нынешнего директора музея Наждачкина.
Еще в музее работает сын, Наждачкин,
Скоро подъедет муж, Мылов.
Директор получает двадцать восемь тысяч,
Она семнадцать тысяч,
И так далее, как с куста.
Белкин ответил, ставлю ящик.
Что он поменяет фамилию «Белкин» на «Мылов».
Уж не сама ли Ма сочиняет подобные новеллы?
Уж больно они хороши.
Во всяком случае обрабатывает, явно она.
Мне кажется, именно так надо ставить на место
Зарвавшихся жлобов.
Привожу как пример не столько остроумия,
Сколько умения не унизиться и не унизить.
Когда я сказал об этом Ма, она ответила,
Белкину терять нечего, фотограф.
Это непонятно, всем есть что терять,
И библиотекарям, и фотографам,
И даже безработным.
Потому что начинается
Штатным тщеславием и честолюбием,
А заканчивается неизбывным, все захлестывающим,
Малодушным страхом.
Простые двойные, двуличные
Или бывший народ,
Гораздо больше, чем тщеславная верхушка.
Что поприще для настоящего
Тем более представляется блестящее,
Хоть для настоящей сплошной книжки,
Хоть для настоящей сплошной жизни,
Чем больше халтурят несчастные,
Не видящие просвета,
Кроме корысти и страха,
Вывозящих на безрыбье.
Как говорит Соловьёв, Соловецкая карта
Обязательно будет разыграна
На будущих выборах.
Непонятно, правда, ещё в какую сторону.
Во благо инфраструктуры
Или православного паломничества.
Но и в том и в другом случае
Президент одной супердержавы
Умеющий сидеть на двух стульях сразу
Будет в выигрыше. Да это и не трудно.
Какая разница как назвать,
Корысть или фарисейство,
От перестановки мест слагаемых
Сумма не изменяется.
Не президент одной супердержавы
Выбрал государственный капитализм,
Государственный капитализм выбрал его.
Замечу только кстати,
Что государственный капитализм
Цветет преимущественно в странах
Антифашистской ориентации.

Гена Янев.

Теперь живу как рыба в воде,
Видны не вещи, а очертанья вещей,
Очки разбились в драке.
Подстава, моя жизнь меня поставила,
А я подставил ближних,
За которых вроде бы заступался.
Дочь кричала, плакала и бежала в милицию,
Жена получила локтем по лицу,
Когда за меня заступалась.
А я барахтался под телами,
Телевизионный супергерой,
Не соразмеряющий свои силы,
То славняк, а то голяк.
Просто почему-то не смог пройти мимо,
Выпивших по бутылке пива сынков
И унижающих прохожих на улице,
Моя армия номер два.
Видно я здорово себя накрутил
С настающей зоной и фашизмом
И что если я не подставлюсь,
Они настанут. Так это так,
Но они всё равно настанут,
Поэтому не стоит торопиться.
Дождись пока жена и дочь уедут на вакации.
Но ради себя ввязываться я вряд ли стану.
И это тоже хорошо, даже намного лучше,
Чем унижать, чтобы не унизиться.
Просто теперь настало другое,
Страх или адреналин в крови,
Всё время жду продолжения.
А Мария мне рассказывает
Про шкурничество чиновников,
Саботирующих прежнюю жизнь,
Когда приезжали люди из Москвы
И помогали Соловкам.
Им этого не надо, им нужна показуха.
Поэтому просто смотрятся слагаемые успеха.
Первое, крыша, свой человек в Кремле,
Второе, долларя инфраструктуры
В обмен на оклад «вам и не снилось»,
Третье, сильная рука.
Крошка Цахес, чертик из табакерки
Или булгаковский Берлиоз на выбор.
Волеизъявление народа одной супердержавы
Выбрало чёртика из табакерки.
Сюда был прислан в обмен на тоску по приличной жизни
Булгаковский Берлиоз.
Вот так между двумя слоями, внезапно надавившими,
Нижним, уголовным, и верхним, чиновным,
Живу как рыба в воде.
Даже очки сняты рукой провидения
Для пущей метафоричности.
Нужно скорее отсылать родственников.
Думаю, всё делается просто.
Просто сначала остается на сентябрь,
Потом на октябрь и так далее.
Другое дело, что не должен быть при конторе,
Иначе сразу затыкается рот.
Чьи интересы блюдёшь?
Музея, монастыря или поселка.
В данном случае только поселок обозначает людей.
Причем, всяких, пьющих, интеллигентных,
Простых, уголовных.
Музей и монастырь – две сражающиеся за власть
Головы дракона,
Обозначающих его корысть и фарисейство,
Или голяк и славняк.
Еще есть местная администрация,
Которая пока что в пролёте,
Но, может быть, со временем,
Впрочем, это неважно.
Важно, что помощи нет ниоткуда.
Димедролыч уехал, Самуилыч уехал,
Валокардиныч уехал.
Да ведь, если по настоящему,
Они бы и не смогли помочь.
Если ты решил нарываться, то ведь они этого не решили.
А судить ты их не можешь, потому что, может быть,
Сам не сможешь.
А если сможешь, достаточно будет
Помощи Бога или жизни, трактуй как знаешь.
Мы ведь все советские люди –
Нигилисты и фарисеи или по-русски,
Жлобы и халтурщики.
Значит, опять на шее у семьи, плохо.
Но лучше на шее у семьи, чем с заткнутым ртом.
А там как Бог даст.
И вот я, вынутый из чехла,
В очках с одним разбитым стеклом
Кривляюсь как червь под сапогом.
Никакие слова не объяснят того что было.
Жить в постоянном несчастье,
С адреналином в крови, страхом.
Вот для этого-то мне и нужна литература.
Я бы не смог жить на зоне без запазухи,
Чтобы переработать в себе как червяк
Гниющий компост в чернозем,
Обрывки слов, поступков и мыслей в веру.
Моя надежда как раз на то, что
Сейчас получится наоборот, чем
В семнадцатом году.
Тогда мои чмошные силы
Сгодятся для возрастания
Жизни в Бога-отца,
И не мочащего Бога-отца,
А его сына Исуса Христа,
И не фабричного Исуса Христа,
А его благодати, Святого Духа.
Если тогда жизнь провалилась в зону,
То сейчас должна получиться община.
Я не говорю, что зоны не станет,
Зоны не станет, когда нас не станет.
Просто вместе со строительством зоны
Должно быть строительство общины,
В этом моя вера.
Между ними ведь нет войны,
Одна другую мочит и никак замочить не может,
Потому что одна в другой заключается.
Впрочем, я богословствую так,
А потом поступаю эдак.

Никита.

Вот и продолжение темы: « Здравствуй, племя
Младое, незнакомое, жужжащее как насекомое».
Как сказала Мария,
Бродский понятно почему боится подростков,
У него детей не было, а ты-то что?
Драка с подростками на монастырском причале.
Писать следует не тогда, когда
Угадываются первые строчки или первые слоги темы,
А тогда когда вся тема захватывает дыхание
И лежит вот здесь перед глазами на воздухе,
У ума за пазухой, снаружи жизни.
Но до ее ясной мысли можно добраться
Только разматывая как запеленутую
В трагические событья и нелепые поступки.
Главное же дело происходит незаметно,
Как мы, люди, должны чистить Бога до Бога.
И как тем, кто это знает, нас жалко,
А себя не жалко, а страшно.
Вот и выходит, что есть несчастные,
Которым других жалко, а себя страшно.
Вот о них бы хотелось рассказать рассказ.
Но это целая книга и целая жизнь,
По крайней мере лет на шесть.
Уже готовы название и жанр,
Уже готовы форма и имена героев,
Уже готово самое главное,
Пространство и время.
Что в жизни, что в голове имярека, героя жизни,
Носителя образов, мыслей, поступков,
Построенных в дружбу, любовь, веру
И наоборот, войну, ненависть, несчастье.
Только на бумаге это мысли и образы,
А в жизни это подставлять или подставляться.
С одной стороны все ясно,
Переход от крепкого чувства,
Провожали Валокардинычей с причала,
Самих, с дочерьми и внуками всех возрастов,
Уплывающих на месяц на Украину
И махали им руками
К корчащимся от собственной желчи подросткам.
Здесь же, в конце причала устроили палатку
И летнее кафе,
Построили пластмассовые столики
И стулья под зонтиками.
От неожиданности перехода
От светлого чувства к возмущенью
Тело начинает совершать пируэты,
Как в эпилептическом припадке,
Только в полном своем уме.
Но теперь кажется, что их,
С кем дрался, было жалко,
Как они себе загородили,
Все возможности жизни, кроме жлобства
И поэтому с ними обнимался во время драки.
Есть три степени отчаяния в драке,
Когда ты борешься, это самая целомудренная,
Когда ты бьешь руками по лицу,
Это самая несчастная,
И когда ты бьешь ногами в живот,
Это самая подлая.
А себя, своих чертей, было страшно.
Подумаешь, сынки с бутылки пива
Задевают прохожих, хотят унизить,
А унижают ведь этим только себя,
Стоит ли кидаться?
Но ведь кидался не на них,
А на свой страх их,
А на самом деле, себя,
Внезапно выплывший наружу.
Не успел его схватить и в него вглядеться,
Кто же там на самом деле,
Люди, жизнь, ты или пустота.
Бог или чёрт?
И тогда по свежим следам
Отбивался от собственного страха,
Внезапно превратившегося
Чуть не в весь белый свет.
И вот он, наш первый герой,
Протагонист данной повести,
Носитель образов, мыслей, поступков,
Построенных в дружбу, любовь, веру
И наоборот, войну, ненависть, несчастье.
Только на бумаге это мысли и образы,
А в жизни – подставлять или подставляться.
Имя – Финлепсиныч, характер – чмо,
Размер – верлибр, иногда переходящий
В белый стих, иногда в прозу.
Жанр – учебник, как стать чмом.
А причал загородила забором
Администрация учреждения,
Так что пройти в калитку
Можно только мимо столов.
Из чего можно сделать вывод,
Что кинутые нами на улицу наши дети,
Быстро становящиеся уголовными низами
И чиновные верхи в сговоре,
Цель которого определенный политический режим,
Напророченный мною на двадцатые годы,
Третью, житейскую реакцию на войну сорок пятого года.
И что у нее было два варианта,
Свойский и фашистский,
Как всегда случается в жизни.
И что нельзя дать житейскому
Перейти в фашистское.
Как первая была в шестидесятые, актерская,
Тюремщик пал, остался актёр.
«А нам все равно, а нам все равно,
не боимся мы волка и сову,
дело есть у нас, в самый жуткий час
мы волшебную косим трын-траву».
Как вторая была в девяностые, геройная.
Актер всех может сыграть,
Кроме себя, героя жизни,
Для этого ему еще надо им стать.
«Доброе утро, последний герой,
здравствуй, последний герой».
Лучше пусть телохранители паханов и президентов
Буль-терьеровского вида
Будут героями нашего времени,
Чем кухонные андеграундовские говоруны,
Потому что оно больше по настоящему.
Потому что и те и другие пьют и любятся,
Но те подставляют других, а эти подставляются сами,
Как могут, под пули.
Но нельзя же тридцать лет проходить в маске,
Террористической и антитеррористической
Или чёрном берете морской пехоты,
Жизнь берёт своё.
А кроме пива есть еще дружба, любовь и вера,
Но я очень боюсь, что если после пива,
То они сразу превращаются в тусовку, шалаву и драку.
А дворовая драчка быстро переходит в международную войну,
Потому что этим виноватым
Не можешь быть ты, несчастный и загнанный
Носитель ненависти.
А кто? Чёрные, евреи, чмошники, кто угодно,
Лишь бы рвение чиновников
Совпало с отчаянием кабака
В шкурничестве, жлобстве и халтуре
Того, что происходит на самом деле.
Лишь бы зона и государство договорились,
Что они на самом деле одно и то же.
Кого будем сегодня чмить.
Получается, что земля
Это как полигон для духов гордыни,
Единственный в своем роде.

Веня Атикин.

Вместе с людьми появился просвет.
Пришли Соловьёв, Навна Мятновна,
Самуилыч, Валокардинычиха.
А потом местные, Мариины ученики.
Что не может быть как раньше,
Не было денег, но была благодать.
Но все равно, надо строить не крепость, а дом.
Помню как мы вселялись в этот барак,
Сколько людей нам помогали делать ремонт, обживаться.
Мера Мерная, Ма, Фая Веревковна,
Гриша, потом Валокардинычи,
Потом Димедролыч.
А этим летом, когда, чтобы пройти
На рыбалку на Щучье через Хутор,
Нужно иметь разрешение директора учреждения.
Чтобы пойти помолиться в церковь,
Нужно заплатить 75 рублей.
Не то чтобы человеческие лица
Стали оплывать в рыла,
Хотя нервотрепка хорошая,
Что люди купились за ставки и пенсии,
А просто окончательно ясно,
Что Ленин и Сталин, Хрущев и Брежнев, Ельцин и Путин
Это названия выбора пресловутого большинства,
Которое просто молча всегда выбирает конец света.
И вот всё заканчивается дракой с подростками,
Вместо святого выживания на вираже истории.

Финлепсиныч.

Второй день дом – проходной двор.
То, о чем мечталось, уже достало.
Вернулся Самуилыч, маленький и ссохшийся,
Как мумифицированный.
Дорого дается жизнь в столицах.
Говорит, я к вам с Димедролычем,
Принес его авангардную фотографию,
Собственного исполнения,
Надо же, бывают любовь и дружба.
Бегает по острову, ищет работу,
Говорит, что очень начальственно.
Самуилычу, который строил и сторожил на острове всё,
Не отстегивается с барского плеча работа.
Похоже, его «нэ трэба», как уже лет десять
«нэ трэба» моей работы.
Вернулась Валокардинычиха. Дали квартиру в Новгороде.
Ездила оформлять, расселяют коренные Соловки,
За сорок лет доблестной службы на севере.
Пришла вся зареванная, сорок лет не была одна,
Весь куст, трое внуков, дочь, муж
Поехали на Украину, на побывку.
По ней можно изучать закономерности чувств
Простых людей.
Говорит, подселю к себе каких-нибудь постояльцев,
Благо, Соловки теперь – Северная Фиваида,
Туристов и паломников пруд пруди,
На дамбу как по Бродвею.
Ходят с протянутой рукой, пустите переночевать.
А на следующий день, согнала к Семечкиной.
За столько лет хочу побыть одна,
Собраться с мыслями после этого бардака.
Постояльцы ходят как себе домой,
Даже не здороваются, как будто я пустое место,
А еще паломники.
Вот так и я, Гриша Самуилыч приходит,
Сидит и молчит по часу, по два.
Не молчать же тоже двумя сычами,
Неприлично даже, начнешь говорить,
Нет, не то, слишком умно,
Куда нам, ремесленным, от своей гордыни,
Встает и уходит. Стараешься говорить то,
Как ученый попугай.
Приходят за селедкой, с топленым молоком,
Приходят женины ученики и коллеги-учителя.
Чего говорить, если одного
Московского лицея нетрадиционных технологий № 3377
На острове сейчас пятьдесят человек.
Приходит Навна Мятновна, второе лето возит детей,
Совсем другая, чем Мария.
Вот, жизнь сразу видна и что в ней получается.
Мария семь лет возила группы на Хутор,
Что-то вроде прежних трудовых лагерей,
Они делали чуть не половину годовых работ.
За это у них были бесплатные
Жилье, извоз и экскурсии.
Теперь начался беспрецедентный саботаж
Прежних форм жизни новой администрацией учреждения.
Попросту говоря, они не нужны,
Нужны показуха и корысть.
На свои деньги, собранные у родителей,
Приезжают и уезжают,
На свои деньги снимают жилье в частном секторе,
На свои деньги ездят на экскурсии,
Но при этом через день работают на учреждение, как раньше.
Сразу начинаются навороты, соседей давит жаба,
Как это Валокардинычи отхватят столько денег,
Что сдают жильё, а мы должны не спать до трех
И водят милицию, благо, сами милиция.
А их дети, скинхеды, рассказывают,
Что должны побить москвичей.
Мария, мужественная и двухжильная,
Говорит, больше не повезу.
Хутор – дача для бонз теперь, кому нужен наш труд.
Навна Мятновна совсем другая,
Остались от второй группы крупа и тушенка.
Мария говорит, отдайте соседу склочнику,
В возмещение ущерба.
А Навна Мятновна отвечает, зачем?
Мы ведь всё равно на следующее лето
Не будем жить там. Уже поняла
Что будущие владельцы острова – монахи
И что надо ездить к ним.
А что форма одежды и некоторая внутренняя фальш,
Паломники, все же, не стройотрядовцы,
То всё само собой устроится.
И действительно, постепенно устраивается
С этой московской страстью быть повсюду местным
И общечеловеческой.
Навна Мятновна – женственная и легкая.
Туризм – новая страсть мира и нашей страны
И есть такая форма жизни, когда ты пашешь год,
Чтобы потом месяц в году
Быть совладельцем витрины мира.
Некая прижизненная компенсация, вместо загробной.
Перспектива ближайшей радости,
Взамен сделанного усилия.
А мы старые, прежние люди,
Больше уголовники, чем фарисеи.
Если искусство жизни не вывезло,
То может быть смерть успокоит.

Гена Янев.

Это как течка у нашей собаки Блажки,
Полуовчарки-полудворняжки.
Сначала ее не выпускаешь, бережешь,
Чтобы за ней не бегала сотня поселковых кобелей.
Такие пираты и корсары
С искалеченными частями тела и разномастные.
Потом она убегает с соседским колли Малышом
И у тебя странное чувство, что весь свет нечист.
Наверное, правы монахи
Про изначальную греховность человека.
В общем-то, всегда про это знал,
Но всё равно, всегда оказываешься к этому не готов в жизни.
Знаешь даже почему такое получается,
От человеческой гордыни.
Знаешь даже, зачем мы сюда присылаемы, чтобы ее чистить.
Но начинаешь заглядываться на молодых женщин
Как завороженный после того как видел
Как случались Глашка с Малышом. И кричал, нельзя,
И лупил Глашку, и тащил за ошейник домой,
Так что она не доставала передними ногами до земли.
А почему, собственно, нельзя?
Потому что не знаешь куда девать щенят?
А еще, может быть, даже более сильное чувство.
Это как быть отцом взрослой девочки,
Вырастивши ее, воспитавши,
Вдруг нарушается детский обет целомудрия
И в душе родителя что-то ломается.
Наверное, это похоже на чувства Бога-отца,
Когда его дети стали греховными,
Вдруг постыдились своей наготы.
Это как животные, в которых попала молния
Во время грозы, они очнулись уже людьми.
Но ведь и сам он стал другим,
Через некоторое время пославши сына,
То есть, по сути, ставши сыном.
Вот, оказывается, как. А не как Акакий Акакиевич
В новой шинели после ужина с шампанским
Чуть не впервые в жизни неизвестно для чего
Подбежал за поздней дамой,
У которой всякая часть тела
Была преисполнена необыкновенного движения.
И не как капитан Копейкин,
Трюх-трюх, подбегал за оной же,
Но решал погодить до выдачи единовременного пособия.
Нет это больше похоже
Как была подло увезена
Смазливым корнетом гвардии
С нафабренными усиками
Дочь пушкинского станционного смотрителя
И как тот спился.
А дальше начинается благодать вместо закона.
Не метущая улицу с голью кабацкою,
Сюжетом из Достоевского, поигрался и выкинул,
А барыня Авдотья Романовна
С красивыми барчатами, девушкой, гувернанткой и моськой,
Лежащая на могиле отца
И вымаливающая прощения.
Незримый летающий над нею как воздух,
Везде и нигде, он то ли с Богом, то ли Бог.
Блаженны обиженные и выстоявшие до конца,
Ибо их есть царствие небесное.
Рассказ можно сделать из чего угодно,
Нужно только, чтобы в нем был сюжет, лестница,
Из грязи в князи.
Это даже интересно, демократично и божественно,
Что его можно построить
Из любого строительного материала
Прообразом буддистской нирваны
И ветхозаветного Бога-отца,
Что всё – Бог.
С той только разницей,
Что нужно потом отвечать за свой базар.
Не столько потому что живешь в этой стране,
В которой на уголовном сленге разговаривают все,
От детей до президентов.
Ведь закон зоны – не моисеев закон: не подставляйся,
И не христова благодать: подставляйся,
Закон зоны: подставляй.
И не только потому что живешь в это время,
Когда настает некоторое затишье
После ГПУ, Гестапо и Хиросимы,
Тем более страшное, чем больше в него вглядываешься.
Сладко понимать и написать: всё – Бог
И даже в некоторой степени: я – Бог.
Но отвечать за свой базар
До зашитого пьянства и болезни эпилепсии
Тяжело и страшно.
Потому что когда будут чмить, что ты – чмо,
Будет казаться, что всё – сатана,
И дальше все будет зависеть от твоего решения.
То есть, не только для тебя, а вообще для мира.
Коли уж правда, что всё – Бог,
И даже в некоторой степени,
Что ты – Бог.
Скажешь ли ты, я не чмо,
Посмотрите, какой я крутой,
Как я умею чмить.
Станешь ли ты драться с подростками
На монастырском причале, что в Соловках,
За то что они сказали, не ссыте,
На тебя и твое семейство,
Унижать, чтобы не унизиться.
Или наоборот, как Самуилыч,
Внеконфессиональный христианин
И чуть ли не буддист, как он думает,
Лишь застенчиво улыбается, когда ему рассказываешь,
После его трехмесячного отсутствия,
Что делается всё страшнее жить на острове.
С новым начальником учреждения,
Похожим на нечистую силу,
Поломанным корыстью населением
И уже готовыми к закланию жертвами.
«И мы с тобой из них первые».
Или Агар Агарыч с лицом пожилого индейца
Мог бы многое рассказать про то как умеют терпеть,
Но он только сдержанно молчалив,
Чтобы никого не подставлять.
И не растравлять сухой огонь,
Выжегший хуже водки «Соловецкая» все внутренности,
Так что там на месте лица и глаз,
Видно не только мне, как мадонна с младенцем ренессансные.
Только мадонна что-то дюже соблазнительна,
А младенец женского полу.
И в глазах у них вместо распятия корысть.
Сдача внаем под летних художников
Жилья андеграундного и авангардного
С выходом и входом через окно.
Аренда корабля «Кукла» на извоз.
И закодированное от «Соловецкой»
Иже с ней «Флагмана» и «Гжелки»
Сознание побеждённое.
Как говорит похотливый Валокардиныч,
Агар Агарычу надо деньгу зарабатывать.
А нахрена ему её зарабатывать?
Вот прекрасный сюжет для рассказа.
Не забудь только, что потом
Прийдется отвечать за свой базар.
А если почувствуешь, что не сможешь,
Лучше не пиши.
Впрочем, очевидно, это как-то связано.
Если для Пушкина отвечать за свой базар
Было поддержать дворянскую честь
И драться на дуэли,
То для Мандельштама через сто лет
Дать немое согласие
Быть в числе тысяч вырезаемых выблядков
От имени божественной власти.
И только потом оно стало ненемым,
Смотри «Стихи о неизвестном солдате»
И вообще все поздние стихи,
В которых как бы двухстраничный разворот, две темы.
Одна - заныкаться, «Ода Сталину»,
«Мы с тобой на кухне посидим».
А другая, «Нет, мы умрем как пехотинцы,
Но не прославим, ни хищи, ни подёнщины, ни лжи».

Лето 2001 года. Соловки.
Лето 2007 года. Мытищи.

 

 

 

 

Главная

Проза

Гостевая книга

Видео

 

 

© 2006 - 2008

Hosted by uCoz