НИКИТА ЯНЕВ. ГРАЖДАНСТВО.

 

    1. Приключение.
    2. Как я чуть не стал сильным, простым и спокойным, но кровь не взяли.
    3. Удивительное чудо.
    4. Из воображаемого разговора со старым знакомым, с которым не виделся лет десять.
    5. Демидролыч и Финлепсиныч.
    6. Женщины-горы.
    7. Трагедия.
    8. Гражданство.
    9. Работник Балда Полбич.
    10. Вот какое занимательное и поучительное у меня окошко в посёлке Соловецкий.
    11. Не страшно.
    12. Перфоменс.
    13. Осень.
    14. Мама.
    15. Телевизор, дочка и разведчицкое задание.
    16. День рождения.
    17. Индейцы, инопланетяне, мутанты и послеконцасветцы.
    18. Проза.
    19. Грузчицкая подработка.
    20. Дело не в этом.
    21. Молитва.
    22. Попрощаться с Платоном Каратаевым-3.
    23. Шифровка.
    24. До свидания, милые.
    25. Припадок.
    26. Индейцы, инопланетяне, мутанты и послеконцасветцы-2.
    27. Финлепсиныч.
    28. Муза.
    29. Ася Чуйкина.

 

ПРИКЛЮЧЕНИЕ. РАССКАЗ.

 

Валокардиныч – друг, вот это да!

Валокардиныч мой друг.

Ну ладно уж, Димедролыч,

Богемный, бритоголовый, с серьгой в ухе,

Художник, мономан,

Больной, одинокий человек, если по-русски.

Смотритель Заяцкого острова раньше, а теперь

Коммерческий директор фирмы.

Но Валокардиныч, толстый мужик, бабник, ругатель,

Военный моряк в отставке,

Хохол, золотые руки, хозяин,

Жлобина еще тот,

Но только от него за три лета

Я перенял привычку,

Что прижизненная чистая совесть

Дороже загробной компенсации.

А пришло все это в голову мне сегодня

За утренним кофе.

По утрам образуется некий вакуум,

Домашние еще спят или уже служат,

В школе, на работе.

И как-то так из-за болезни

Или само по себе все мои занятия

Переместились с ночи на утро.

Встаешь и с чашкой кофе,

Еще не умывшись и не прибравшись,

Бросив дела и с какой-то кучей в голове

Тупо смотришь в одну точку,

Пока не почувствуешь сильный голод.

Видно, работа идет тяжелая.

Это как Настасья попрекнула Раскольникова:

- Что лежишь, как колода. Хоть бы делом каким занялся,

была же раньше работа, уроки.

- Я работаю.

- Что же ты работаешь?

- Думаю.

Настасья была из смешливых, когда ее рассмешат,

Она смеялась всем телом, каждой морщинкой и мышцей.

- И много денег надумал?

А Раскольникову надо было вопрос разрешить.

Это как черное небо, пролившись дождем,

Светлеет неизбежно.

В окошко меня загипнотизировали

Уголовные дядечки у Кулаковых.

Я сразу сплел историю, на приколе «Алушта», суббота,

Туристический рейс из Северодвинска

Приходит обычно попить, отстояться.

Примечательная подробность, каждый год на дорогах

Ставят новые указатели, куда идти, чтобы прийти

К достопримечательности.

Последние года на двух языках.

И каждый год «Алушта» первое что делает –

Это сшибает указатели.

Торчащие палки без заглавий –

Примечательная подробность апокалиптического пейзажа.

Валунный монастырь, которому лет четыреста,

Тайга, которой лет миллион,

И вечно юные указатели, которым всегда меньше года.

Любой ближайший кабак уместнее,

Но, видно, идея уикенда демократична

И интригует не только перспективой пленера

Или молитвой в святых местах,

Но кабацкого хлестанья подле седых валунов,

Которым с последнего ледника,

По подсчетам специалистов,

Триста миллионов лет.

Ничего, потихоньку и мы возвращаемся в то же самое,

Год от года быстрее.

Север теплеет и высыхает, юг заливаем водой.

Что это самолетновская криминальная крыша,

Уж больно дядечки были страшные,

Не тем, что пьяные, это не страшно,

А тем, что вели себя, как подростки,

Будучи моими сверстниками,

Лет тридцати пяти – сорока,

С дамами, в тужурочках кожаных

И с ухватками понтующихся уголовников.

Мы смотрели научный фильм про гиббонов,

Там это называется демонстрацией,

Когда надо победить гипотетического противника

Не столько в конкретной драке,

Сколько демонстрацией силы, мощи и развязности.

В общем, я испугался.

Самолетов – бонза, как здесь говорят,

Сети частных магазинов

По Летнему берегу Белого моря

И на Соловках,

Приходится каким-то дальним родственником

Нашим соседям Кулаковым.

Кулаковы всегда стирают.

Что прислал своих «уголовных покровителей»

На «Алуште» на уикенд,

А Кулаковы должны были привечать.

Непонятно, правда, при чем здесь Соловки,

Ну ладно уж, художники, один монастырь чего стоит

Или валунная дамба на Муксалму.

Не верится даже, что это строили люди,

С нашей гигантской усталостью

Нас хватает уже лишь

На интернет и ужин с тоником.

Кажется, что это или снится,

Или счастливая райская загробность,

Или языческие боги из осужденных

Спускались на землю и строили православную обитель.

Пусть паломники, им сам Бог велел здесь подвизаться,

Тем более после советской власти,

Первой расстрельной советской зоны

Для политических заключенных,

Потом школы юнг, во время войны,

Потом части минных тральщиков,

От которых здесь остались

Кладбище металлолома на побережье,

Полуразвалившиеся корпуса в Комарово.

Все, что можно было унести на себе,

За десять лет безвременья вынесено.

Остались лишь шифер и кирпич

До следующей радикальной перестройки общества

В целях благоустройства страны

И государственной идеи в целом.

А на самом деле, потому что цена на бак нефти

Упала на целых три доллара,

А в Уганде найдено новое месторождение,
полезная кубатура которого

Больше кубатуры Земли в пять раз.

А главное следствие беспредела -

Чуть не половина офицерского состава,

Осевшая на острове.

Причем, почти все военные моряки –

Образы, вдохновившие Сурикова написать картину

«Письмо запорожских казаков турецкому султану».

Все это Покобатьки, Рябокони, Сивоблюи.

А вообще, кого здесь только нет.

Армяне, азербайджанцы, гагаузы, молдаване,

Китайцы, болгары, румыны, литовцы,

Греки, поляки, татаре, белорусы.

Русские, хохлы и евреи как костяк советской нации

Само собой имеются в виду.

Последний осколок нашей многонациональной родины.

И вот я, чтобы убежать страха,

Убежал на рыбалку.

А дальше начинается несчастье, или посвященье,

Которых на самом деле три.

Несчастье как наказание, несчастье как испытание

И несчастье как посвящение.

На Большом Сетном не клевало, зато начался ливень,

И я его пережидал под елью,

У которой с одной стороны пусто,

А с другой никогда не бывает мокро

Под паутиной веток.

Так что в тайге никогда не заблудишься,

На самом деле,

В буквальном смысле этого слова.

Всегда будет куда идти, раз есть юг и север,

А следовательно, запад и восток.

Вместе с муравьиной кучей величиной с небольшую

Манчжурскую сопку.

Так что меня заботило только одно,

Чтобы не опереться на ствол,

Шевелящийся от дороги жизни,

Насекомых, жалящих целеустремленно,

Особенно когда их семь миллионов,

И не позволять им забираться

Выше мокрых сапог.

С особенным вдохновением

Они почему-то вгрызаются в пах,

Наверное, он пахнет как надо.

Можно предположить, что первого, чего лишатся

Наши бренные останки,

Будучи преданы земле по обряду предков,

Это пола, по крайней мере, в этих местах.

Правда, муравьиные колонии есть повсюду,

Только пожелтее и помелее.

«Наверное, муравьи, комары и черви

последними покинут райскую землю.

Предположить себе царство Святого Духа

С ними трудно».

Так сказала паломница Лимона,

Нынешний сторож Ботсада.

Даря мне кедровые шишки и рассказывая, что Хутор

Теперь будет при новом директоре

Дачей для приемов.

Угандийские мажоры, иже с ними,

Когда захотят, будут пить «Алазанскую долину» в Сочи,

Когда захотят – «Гжелку» в Соловках.

И там и там все будет чики-поки,

И девочки, и обстановка.

А я говорил, что жил здесь год и шишек не помню.

После болезни мне хорошо,

Можно становиться «настоящим писателем».

Я ничего не помню, но потянешь за ниточку –

И потянется вереница образов, мыслей, воспоминаний.

Того, что еще зовут опыт,

Для передачи которого от поколения к поколению

И нужны рассказчики, рассказывающие, что же там

Происходит на самом деле, что за история.

На какую ступеньку лестницы

Каждый из нас поднялся в небо

И на какой уступ пропасти провалился в бездну,

Чтобы его тогда потом спас человек Исус Христос

И превратил в одну любовь.

Впрочем, я слишком болтлив

И беспрестанно отвлекаюсь,

Ну все, это в последний раз.

Вот настоящая работа для филолога.

Пока пережидаешь ливень под елью

Рядом с муравьиной кучей,

Трясешься от холода

И не знаешь, чем занять воображение,

А потом воображение весь год бесперебойно

Будет работать только на этом топливе.

Все равно, как назвать,

Ностальгия, родина или графоманство.

Потом перешел на Большое Лебяжье,

Которое в прошлый раз обломило,

Пришлось уйти от хорошего клева,

Потому что крючок оторвал окунь,

А в коробке от фотопленки с запасными снастями

Оказалась фотопленка, супруга удружила.

А потом началось крученье, как говорит Чагыч,

Соловки, лес, тайга крутят, водят,

По поводу того, что не получилась рыбалка,

Замерз, вымок, но перемог и не вернулся.

Если короче, емче и в переводе

С русского на мой и общечеловеческий,
невоплощуха долбит.

У меня навязчивая идея все лето,

Добраться с Лебяжьего до Кривого,

Но тропы нет, а если есть, то в конце Лебяжьего,

Вытянутого, как брандсбойтный шланг.

Местные знают особенное удовольствие

Лезть по обрывистым крутым берегам,

По мокрому черничнику после дождя.

Как поет Филя обычно на морской рыбалке

В Валокардинычевой лодке, в которую набиваются

Трое детей и двое взрослых,

Больше, чем селедок в корзинке, когда не клюет,

«Тихо шифером шурша, едет крыша не спеша».

Короче, решил лезть напрямки,

А дальше знаете, что происходит?

Сознание становится ясное, как слеза,

И чистое, как спирт дистилат,

И в нем одна мысль, как верстовой столб, туда.

Затем она сменяется другой мыслью,

Еще более целеустремленной, нет, туда.

В общем, я заблудился.

Сколько болот и озер я прошел

И на одном ли месте я крутился,

Я не понимаю и теперь, на следующий день,

В шерстяных носках, выпив антиэпилептическую таблетку

И с любимой чашкой на топчане,

Грея руки о горячий кофе.

А бог Пан в это время дарил,

Или это был русский леший,

Или это архистратиг Михаил

Набирал свое небесное воинство.

Панического страха не было,

Была работа рук и ног неутомимая.

Буреломы я проскакивал, как медведь-шатун,

Валящий валежник.

Упадешь в яму, споткнувшись

О ветку, ствол или корягу,

Венчики мятлицы или метелки папоротника

Сомкнутся над головой,

Небо с верхушками сосен и елей

Завертится вокруг тела.

Смотришь, а ты уже бежишь.

Тот редкий миг, когда твое я

Не поспевает за твоим телом

И назван паническим ужасом,

Которого перестрадание уже есть природа мужества.

Что было, это недоумение, когда так случилось,

Что мы стали отдельными от матери,

И как это можно поправить.

Даже вспомнил фразу Пастернака,

«Человек умирает не на задворках,

а у себя дома в истории».

То болотце с морошкой, которую надо есть и есть,

Забыв обо всем,

То озеро, явно клевое, то черники завались.

Потом я пытался по фотографии из космоса

Представить свой маршрут. Фотографировал не я,

А Гидрометеоиздат,

А дарил Чагыч года два назад.

Впрочем, еще чуть-чуть

И я бы тоже мог фотографировать.

Правда, не знаю, как насчет издания и тиража

Там, в открытом ледяном космосе.

Это я шучу так, надо смеяться, хахаха.

Нет, я теперь лукавлю для красного словца,

Главное ощущение было вот это.

Какие же милые эти урки, какое же милое все на свете,

Вот вернусь и заживем так, что аж дым со сраки,

Как говорит Петя Богдан.

Это начинался катарсис, просветление,

Так что видите, не только художественное произведение

Иерархично, божественно и работа,

Но и лесное приключение, но и бред эпилептика.

Когда наконец вернулся на то же место,

С которого все это и началось, на Большое Лебяжье озеро.

На фотографии-карте было видно,

Что я крутился на одном квадратном километре.

Дальше было обыденное,

По тропе километра два до большой дороги

И по большой дороге шесть километров до поселка.

В сапогах по колено воды,

Это называется поберечься,

Чтобы ноги были сухие,

Тело колотит как в проруби.

А вокруг закатное солнце

Неистовствует любовью,

Все тепло, все забота.

И твоя внутренняя работа,

Еще шаг, еще шаг, еще шаг.

Хорошо, только быстрее, а то простудишь лимфы,

Они распухнут, как в прошлом году,

Из них два месяца будет вытекать гной.

И не сможешь остаться на Соловках на зиму

Поработать пустобрехом-кабыздохом, как теперь.

2оо1.

 

КАК Я ЧУТЬ НЕ СТАЛ СИЛЬНЫМ, ПРОСТЫМ И СПОКОЙНЫМ, НО КРОВЬ НЕ ВЗЯЛИ. Рассказ.

 

Вчера я стоял в очереди

На станции переливания крови,

Когда мне сказали,

Что у меня не возьмут кровь,

Потому что я не местный.

Я обрадовался, обрадовался животно,

А ещё понял, что тело наш бог,

А ещё я убедился воочию

Сколько людей лучше меня.

Тело боится высокого порога смерти и всё.

И всего, что с этим связано,

Без рассуждения, это рефлекс.

Рассуждение, созерцание, улучшение

Наступают потом, когда не страшно.

Я буквально вспомнил себя,

Детство, юность,

Главное ощущение, впечатление себя в мире.

И понял, что главное сейчас ломать себя.

Это совсем не философский вывод,

Это, скорее, позднее мужество.

Тогда увидишь, что всё спокойно,

И зона, и община, и малодушие, и мужество,

И подставляться, и подставлять.

Просто немного побледнел, как сказал сын женщины,

Для которой я хотел сдать кровь,

Соседки мамы по палате,

У которой опухоль на матке

И её сегодня будут оперировать,

А полгода назад была опухоль в толстой кишке.

Надо было, чтобы сдали десять человек по четыреста грамм,

Ей нужно было перелить четыре литра крови.

Просто я холодный,

Ах, как я узнал себя за это лето.

Только ради этого стоило ехать на Соловки и в Мелитополь.

Я слабый, кокетливый и припадочный,

Не тёплый и не горячий,

Скорей, играющий горячего.

Будь моя воля, я бы так и остался звездой,

А не прыгал сюда в этот сплошной животный страх смерти.

А ещё я понял, насколько я дальше

После папы и мамы.

Что мама моя

Капризный, брезгливый и нетерпимый человек.

Я так говорю не потому, что устал за ней ухаживать,

А потому, что внутри себя

Она другая, она как в тумане, как в дыме или в воде,

Опустошённая.

За этим стоит тысяча лет терпения

И сто лет строительства

Царства божия на земле

Народа, который последний был призван,

Пока ещё шла речь о народе.

Кто бы потащил на себе всё это нагромождение истории,

Которое можно назвать очень сложно:

Цивилизация, культура, империя.

А можно очень просто: подстава.

И здесь я опять вернулся на свой круг.

Те парни, которые стояли в очереди,

Они лучше меня, как ни глупо это звучит.

Потому что всё спокойно,

Не слабо, не кокетливо и не припадочно.

Я так говорю не потому, что презираю себя.

Конечно, я не люблю себя, но от себя нельзя отказаться.

Я это не художественный экзерсис. Я это страх смерти.

Потому что, чем неистовее прыжки от неё в стороны,

Тем отчаяннее погоня.

Марина или Двухжильновна, как я литературно скокетничал,

Лучше меня, потому что спокойнее.

Это значит, что страх смерти,

Вернее, его преодоление

Ей достались в наследство от папы с мамой,

А не как у меня, в моём колене его

Ломать или затусовывать.

Но этого я уже не могу, раз я понял, в чём моя болезнь.

Горлов или Демидролыч, Миша или Индрыч,

Оля Сербова, вечно влюблённая в нового мужчину,

Который оказался человеком,

То есть целым миром, целой бездной,

Какое открытие.

Которого, разумеется, надо вытаскивать

Из собственного дерьма, не хуже сдачи крови удовольствие.

Эти ребята в очереди, которые какие угодно,

Тусовочные, нигилистичные, не думающие,

Но главное, что они спокойные.

Мама всегда теряла сознание,

Когда у неё берут кровь

Или что-нибудь в этом роде.

Папа всю жизнь сдавал кровь,

Будучи медицинским работником.

Мама со злости разорвала

Все его дипломы после смерти.

У них вообще свои отношения

С болью и даже со смертью,

Они гораздо больше клан,

Чем другие люди от этого.

Я про врачей, медсестёр, санитарок и нянечек.

Ну, может быть, только меньше военных,

Которые, вообще, профи по части подставиться.

Я имею в виду настоящих военных,

А не те толпы полууголовных, полуподъездных животных,

Которых подставили без их на то воли,

Которые назывались советской армией.

Папу я совсем не помню,

Какая-то тёмная история,

Что папа был наркоман,

Рассказанная мамой,

Когда я первый раз заболел падучей

В тридцать пять лет.

И мои смутные воспоминания каких-то припадков,

А ещё чего-то спокойного, как у тех парней,

Чего я был абсолютно лишён с самого начала.

С каких-то пор мне это стало дороже,

Чем всё остальное.

С самого начала я был какой-то запуганный

И обе бабушки, что русская, что болгарская,

Водили меня к местным знахаркам,

Благо, что болгарская была ею сама.

Дело совсем не в перемешанной крови.

У половины народонаселения тогдашней империи

Была ещё круче замешана кровь

На противоположных верах и обычаях,

Которые ведь в крови.

В её физическом строении и химическом состоянии

Белка и протеина в плазме.

Мой гипотетический читатель,

Про белок и протеин я блефую,

Для меня это почти то же самое,

Что дымок и кофеин.

«Мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь»,

вовремя поняв, что дело вообще не в этом,

а в том, что как ни намешана кровь

и как ни нашпигованы мозги

всякой хренью вроде гипертрофии и амнезии,

от которых по большому счёту польза понт.

Потому что главное решение вообще в стороне

От так называемого знания.

Что его спокойная усвояемость

Наступает потом, когда принято решение.

Вот именно для этого отцу и нужен был наркотик,

Если он был, а не просто, инфаркт миокарда,

Как у Марининого отца.

Только у него не дойдя несколько шагов до подъезда,

После службы заехал на новоселье к другу,

А у моего во сне.

Чтобы всё время подставляться, по крайней мере,

Как я это понимаю через себя.

Что мне, слабому, кокетливому и припадочному,

Чтобы не возненавидеть себя,

А следовательно, не презирать

Весь мир, всю жизнь, всех людей, включая Бога,

Нужно всё время быть в припадке.

Так я выберусь,

Потому что ни слабость, ни кокетливость не подходят,

Когда ты прячешься от себя, Бога и своего страха смерти

За собственную тень или играешь сильного.

Для этого я придумал вместо иглы писание, литературу.

Такое разбирание обстоятельств и событий жизни,

Когда ты всё время видишь Бога,

А следовательно, знаешь как надо.

А дальше скорей надо сделать как надо,

Припадочной энергии на это хватит даже у слабого меня.

Приблизительно такие мысли или около того

Колотились в моей голове, когда я стоял в очереди

Среди спокойных юношей на сдачу донорской крови.

Всё как всегда было страшно обыденно.

И качок непосредственно за мной тихо матерился,

Что сестра слишком много болтает

И слишком медленно отпускает.

Разговоры про льготы, горячий чай, вино в кафе «Смак»

И семнадцать гривен в этой местности

Просто смешны в наше время.

Просто, кажется, никогда я не был так близко.

Не от истины, нет.

К чёрту эти рыбьи плаванья в водах истины,

После которых рождаются только научные данные,

Как аборты после подростковой любви.

Никогда я не был так близко от правдивого рассказа,

Как я переставал быть слабым, кокетливым и припадочным,

Который я пишу полжизни.

Но кровь не взяли, у неместных кровь не берут.

И сразу стал слабым, кокетливым и припадочным,

Каким не был с тех пор, как дрался с подростками

На Монастырском причале на Соловках,

Что они сказали, «не ссыте», на моих жену и дочь.

На себя бы я снёс, просто бы втянул голову в плечи

И сделал вид, что задумался или не слышал.

2оо2.

 

УДИВИТЕЛЬНОЕ ЧУДО. Рассказ

 

Еще я хотел рассказать про местного юродивого

Володьку Деминского.

История юродства та же,

Что генезис эпилептиков у Достоевского.

Сначала это почти Христос князь Мышкин,

В конце это Иуда Смердяков.

То же в Мелитополе. Он поет «Моя Украина»

И кричит, что ненавидит русских.

Рычит по-звериному, мочится в подъезде,

А все молчат и терпят.

То ли не хотят связываться, то ли он очень хитрый,

Как Смердяков, перехитривший себя.,

Здесь та же болезнь.

Произвольно переключаемая с фашистского бреда

На обыденный монолог речь

И отчаяние запутавшегося в себе человека,

И где-то в перспективе петля.

Страшный мамин подъезд,

Косящие под безумных пьющие мужчины

И тихо сумасшедшие скопческие женщины.

Неудивительно, что мое любимое место в городе

Больница, за месяц почти что жизни в ней

Вчера впервые я услыхал слова настоящего жлобства.

«Я за тобой ходила три недели, теперь его очередь».

Слова старшей дочери своей матери на своего брата.

Потом оказалось, что как всегда

За этим стоит человеческое несчастье.

Что они от разных отцов

И она старше него на восемнадцать лет.

Что он женился на евреечке и уехал в Израиль.

Живут зажиточно, два дома – там и здесь,

Две машины – там и здесь, и так далее.

А у нее жизнь не сложилась. Это она рассказывала всю ночь,

В палате с выключенным светом, ухаживая за матерью.

А моя мама слушала и плакала, потому что было жалко,

То ли ее, то ли себя, потому что судьба похожая,

То ли всех людей.

Все хозяйство было на ней, дом в селе, огород, скотина.

И вот она убежала в город для лучшей жизни.

Вышла замуж, родила дочь, муж рано умер или бросил,

Я уж не помню.

Дочь вышла замуж, родила больного ребенка,

Дальше идут разоблачительные

Фамилии врачей, которые изуродовали ребенка,

Потому что тащили щипцами за голову.

Ребенок не разговаривает, не понимает, не ходит,

Только сидит, ест и испражняется под себя.

Дочка его бросила на мать и вот уже тринадцать лет

Она за ним ухаживает.

Разумеется, никакой личной жизни,

А у дочери жизнь не сложилась и во втором браке

И матери, вернее своему сыну, она не помогает.

Я хотел сказать, вот видишь, и здесь оказалась своя запазуха,

Что, может, сволочей-то и вовсе нет, включая Гитлера и Сталина.

Есть только запутавшиеся и несчастные.

Что, может, поэтому Христос

Целует предающего его на мученическую смерть Иуду.

Но мама уже рассказывала, как ей папа рассказывал

Про своего друга по пьянке хирурга имярека,

Который оперировал всегда под шафе,

Стряхивая пепел с сигареты во вскрытую полость.

И как зашивали салфетки и перчатки в животе.

А я переводил с местного на общечеловеческий,

Что очень тяжело, будучи профессионалом,

Что водителем, что президентом, что хирургом, не скурвиться,

Потому что, с одной стороны,

Ответственность затусовывается голяком жизни,

А с другой стороны, трудно жить семьдесят лет

В аварийном режиме, нужна компенсация,

Перспектива ближайшей радости, вино, женщины, наркотики.

Я манкировал еще одним своим призванием после варки борща,

Быть «аблакатом – купленной совестью»,

Могущим понять, объяснить и простить

Любой грех и любое преступление как местный колорит.

Этот разговор происходил, когда я, чтобы уговорить маму

Поехать пожить с нами после операции,

Рассказал, что женина мама, дочкина бабушка, а моя теща

Травилась пятьюдесятью таблетками «Феназепама»,

После того как я ей рассказал, что ей все равно какой

Будет ее внучка, женина дочка, а мое поприще.

Так уж получилось, сидел, писал книжку

И смотрел за ребенком, был домохозяйкой.

Что ей лишь бы не быть одной. Это мы с ней так дрались

За ветхозаветное бессмертие, Авраам родил Исаака,

Исаак родил Якова.

А потом после годовой самоссылки на Соловки

Заболел падучей. Мама лежала и плакала

И сначала ничего не могла сказать, горловая судорога,

А потом рассказала про женщину,

Соревнующуюся с единоутробным братом,

Кто больше ухаживал за матерью.

Главная моя работа теперь, это не выходить маму,

Подумал я, а не сойти с ума от такой жизни.

Так что мое писание, как всегда, единственное спасение,

Не столько для литературного заработка,

Сколько для чистой совести.

Как же люди могут жить в таком дерьме?

Для благополучия? Для детей? Или для рассказа о том, как мы

Чуть не сошли с ума, но все же остались людьми?

Удивительное чудо.

2001.

Из воображаемого разговора со старым знакомым, с которым не виделся уже лет десять. Рассказ.

 

Как тебе рассказать про то, что теперь?

Ну вот, пожалуй, это.

Сегодня ночью было происшествие.

Жильё наше, как ты сам видишь, неблагополучное.

Ближайшие соседи через стену,

Пьющий пожилой Саша Алмазов

И его сын, болеющий какой-то врождённой

Психической болезнью.

В три часа ночи,

И такое бывает довольно часто,

То ли пьяные, то ли наколотые

Друзья младшего, Димы,

С пивом и креветками,

Битьём окон и гнилыми разборками

Ломились в гости,

Как в последний открытый кабак,

А те их не хотели.

Я лежал в постели и думал,

Что есть только четыре варианта

Поведенья в этой ситуации.

Первый, взять кол потяжелее

И выйти махаться,

И уже облегчить душу,

Возместить ущерб, нанесённый тебе жизнью,

Сделавшей тебя, то ли патриархом, то ли кликушей.

Но это нельзя, это слишком быстро,

А ты уже достаточно зрел,

Чтобы знать про такие вещи,

Что за всё придётся отвечать

Ещё при этой жизни,

А тем более за «слишком быстро»,

Потому что просто

Подставляешь домашних

Под ответ за свой базар.

Второй, просто вызвать

Наряд милиции

И упечь их в обезьянник,

Нападение на квартиру,

Жильё, имущество,

Честь, достоинство.

Но это тоже вроде нельзя,

Потому что западло.

Мы ведь давно живём

Не в государстве, а на зоне,

Правда, догадались об этом совсем недавно,

Когда государство стало внятно

Блюсти законы зоны,

Не подделываясь уже

Ни под какое там христианство.

Поэтому стукануть западло,

Даже не будучи вором в законе,

Даже не будучи простым фраером,

А иван иванычем, чмом, интеллигенцией,

Расстрелянной ещё в тридцатые годы.

Третий, выйти к ублюдкам

И, внятно осознавая, что на самом деле,

Твой страх - это твоё дерьмо,

Сочувствуя несчастным,

Запутавшимся в своих ловушках,

Спокойно и вяло рассказать,

Что в доме живут ещё три семьи.

И в одной маленький ребёнок,

Другая отдыхает, оттащивши недельную службу,

А в третьей живёт учительница,

И ей завтра рано утром на работу.

Ясно осознаёшь, что это

Единственно верное решение,

А ещё, что этого не можешь.

Что для этого надо быть

Большим, простым и спокойным,

А ты всё ещё как подросток

Возишься с первой серией,

Ломать себя, подставляться

Для благодати.

Не быть уже слабым и кокетливым,

А припадочным.

И поэтому заранее выберешь

Четвёртый выход,

Который вовсе не выход.

И который, как всегда в жизни, побеждает,

Если не находятся такие люди,

Как мой папа и Мариин папа,

Умершие, кстати почти в твоём возрасте.

Вплоть до месяцев у них совпадение,

В тридцать восемь лет и три месяца.

Только Мариин папа работал

Следователем по особо важным делам

В областной прокуратуре,

И вечно выходил из салона автобуса

Разбираться с пьяными нарушителями

Общественного порядка,

И умер, не дойдя несколько шагов до подъезда,

От разрыва сердца.

А мой папа, по рассказам мамы,

Был военным врачом, какого в армии солдаты

Зовут батя

И который кололся,

Чтобы вытащить на себе воз по жизни,

А умер ночью от инфаркта,

Заснул и не проснулся.

Лежать, терпеть и ждать,

Когда ситуация выйдет из-под контроля

И ничего выбирать уже не надо.

Ты трясущимися руками

С подкатившей под пах

Судорогой тошноты и восторга,

Мучительно долго

Надеваешь штаны, кроссовки,

Выбегаешь на улицу,

Хватаешь ледоруб,

Стоящий возле двери,

Недавно чистил дорожку.

А дальше уже как Бог

Или чёрт на душу положит.

А Мария звонит в милицию,

Вызывает наряд,

А сосед Базиль Базилич

С соседкой Гойей Босховной

Объясняют рвущимся из одежды

Ночным любителям пива с креветками,

Что он больной

И не надо обращать на него внимание.

Неужели ночные незнакомцы

Достигли такой степени просветлённости,

Что умеют совершенно не обращать внимания,

Когда их со всей силы

Железякой килограмм в двадцать

По частям тела.

Или наоборот, исчерпавши набор ругательств,

В Бога, в мать, в нос, в рот,

Вышибив пару стёкол из рамы,

Отправятся поискать

Другой ночной кабак на дому.

Как говорится, всё кончается.

А ты будешь лежать и думать,

Встать покурить,

Чтобы унять нервы,

Или выпить кофе и записать

Под сурдинку надиктованный речитатив.

Короче, Дима, если в двух словах,

Второй раз я бы не хотел рождаться,

Потому что жизнь сложилась

Трагично и тяжело.

Я не хочу сказать, что не было счастья,

Оно было как некий остаток

С мучительной работы,

От которой очень устал.

2оо1.

 

Демидролыч и Финлепсиныч. Рассказ.

 

Демидролыч больше Финлепсиныча.

У Демидролыча с Финлепсинычем совпадение,

Но Демидролыч работает всплошь.

Когда случился в тридцать лет надлом в семье,

Он запил, закололся, засамоубивался.

А потом понял, увидел, что труба обрывается ничем

И никакого света в трубе нет,

И это ничто навсегда, но свет в трубе всё же есть.

Посоветовали поехать на остров Соловки в Белом море,

Оклематься, место такое, реанимация,

Дали рекомендательное письмо.

Поехал на пару месяцев и прожил семь лет

Смотрителем Заяцкого острова по должности,

Художником по подработке, Демидролычем для людей.

Подлечился подле матери и уже не просто

Мономаном по должности, онанистом по подработке

И пустым для людей, а за душой вот это,

Что ничего нельзя предать.

А ещё, что этого мало, надо строить,

Лепить себя из того пластилина,

Который есть под рукой.

Дети вырастают, родители стареют,

Друзья стараются оставаться людьми,

Сослуживцы службу тащат.

Мыслей нет, есть усталость,

Поэтому на картинах надо рисовать

Белым по белому, чёрным по чёрному,

Красным по красному, синим по синему,

И так далее, ничего не видно.

Финлепсиныч в тридцать лет испугался.

Его придавило булыжником величиной с небо.

С тех пор он так и есть придавленный

И корчится из-под него, то вероисповедально, то припадочно.

В два часа ночи, когда прогнали из дома,

Что службу не тащит и что не родной,

Патрульная милицейская машина

И церковь запертая на Ярославском шоссе.

Комнатный, испугался, вымолил, чтобы пустили назад.

Работал продавцом водки на оптовом рынке в Тушино,

Прессовщиком детских мозаик на частном заводе,

Сторожем Ботанического сада на Соловках.

И всё время понимал, что не может житейски

Свою геройность жизни, всё время последне получается.

Это лучше, чем жлобство, но хуже, чем спокойно.

И вот Финлепсиныч с Демидролычем теперь друг другу помогают.

Финлепсиныч читает Демидролычу про Демидролыча,

Какие у него мысли и жизнь,

А Демидролыч в это время рисует Финлепсиныча.

Какой он, оказывается, настоящий, что всё смог,

И семью, и работу, и страну, и хочет смочь Бога.

Или это уже Финлепсиныч Демидролычу рассказывает?

Правдивый рассказчик запутался. Прервёмся.

2оо1

ЖЕНЩИНЫ – ГОРЫ.

 

Мытищами правят женщины.

В Мытищах я прожил десять лет своей жизни,

Самые позорные, страшные и серьёзные годы.

Вот их портрет.

Бывший «наш» гастроном, потому что переехали.

Все продавщицы к вечеру хмельные и добрые,

Но не настолько, чтобы раздавать продукты даром.

Соседка Вера Геннадьевна, глядя на неё, понимаешь,

Что есть только две жизни, заподлицо и западло.

Жить с людьми заподлицо, тютелька в тютельку, без зазора.

Но разве такое возможно и потом, их так много.

Единственный выход, жить с людьми западло,

Держать их за падлу, не чтобы подставить,

А чтобы построить.

А догадаться, что тем самым их подставляешь,

Это слишком глубоко и тонко,

А жизнь груба и жестока.

Продавщица в овощной лавке, красная оттого что

Всегда на холоде и под мухой,

С косой, в очках, с лицом старообрядки.

- По чём апельсины?

- Тридцать пять и двадцать шесть.

- Какие вкуснее?

- За двадцать шесть.

Начальница Мытищинского паспортного стола,

У которой ключ от дверей

Между белым и чёрным светом.

Пусть белый свет побегает за ней шавкой,

Потому что больше всего на свете боится,

Что его перепачкают в чёрный

Без документа, что он белый.

Отдашь все деньги, приделаешь к спине и губам

Специальные шарниры,

Чтобы всё время изгибаться и улыбаться.

Лам Полина Юрьевна, участковый хирург

С выслугой лет, в которую вмещается

Новейшая история.

Этот гной, говорит, не мой.

«А чей?», говоришь и видишь,

Что все глядят на тебя с состраданием.

Мама жены, бабушка дочки купила «Коделак»

Разрекламированное средство от ангины.

Врач сказала, не надо, угнетает.

Вчера вечером на четыре круга заходили,

Что угнетает самочувствие, а не кашель.

Женщины-горы. Наивные и жестокие дети.

Как Жека Квартин в детстве

Отрывал воробьёнку голову,

Чтобы посмотреть, что у него внутри.

Да не у воробья, у Жеки. 2оо1.

 

ТРАГЕДИЯ.

 

Очень приблизительная лайка

И очень приблизительная овчарка.

Раскрываю скобки, ну какая Глаша овчарка,

Голова кокер-спаниеля, лапы шакала,

Разве что масть.

Миша конечно очень благородный,

Но вообще-то он обычная дворняжка.

Перелез через забор, зачал семерых,

Один родился мёртвым,

И попал на стол к бомжам.

Как знал, что надо успеть,

Трагичная собачья судьба.

Марина, выпустившая Глашу во двор

И выбежавшая на вой,

Когда Глаша с Мишей были в замке,

Выслушала целую лекцию

От соседки Веры Геннадьевны,

Что это, чтобы уже наверняка

И прочие физиологические тонкости

И женские секреты, а её дочь, Цветок,

Даже пошла надела куртку, была зима,

Чтобы досмотреть уже до конца,

А потом Миша пропал.

А когда Марина спросила у дворничихи,

У которой в подъезде Миша жил,

Куда делся Миша, у нас от него щенки?

Бабушка ответила, нет больше Миши, его съели бомжи.

Да здравствуют Соловки!

Туда пришла Москва,

С её искушением корыстью

И шаганием новой власти

По старым головам,

Сюда пришла провинция,

С её неизбывным воровским законом

И собачатиной на десерт.

Если ты пойдёшь в лес за грибами,

Тебя там изнасилуют.

Если ты купишь тушёнку на рынке,

Можешь не сомневаться,

Что она из человечины.

Если вокруг тебя живут люди,

То рано или поздно

Они тебя подставят.

Ай да Валентина Афанасьевна,

Свет Зверобоиха,

С которой мы всегда ругаемся,

Даже если не виделись

Шесть лет и у неё рак,

И одну операцию уже сделали,

Установили калоприёмник,

А вторую по удалению опухоли

Через две недели,

Когда организм хоть немного

Окрепнет и восстановится.

И вот в такую святую минуту

Друг друга шпыняют мать и сын.

Почему? Ответ простой,

Потому что русские.

Так шпыняли друг друга

Бабушка и дядя Толя,

Ненавидели друг друга и жили вместе,

Не потому что жить было негде,

А потому что дядя Толя

Был старший сын у бабушки,

Любимый и не бросил её до конца.

А то что дрались, так какие же сантименты

После тысячелетней истории государства,

Видевшего всё, от людоедства до святости,

От хождения по воде до отцеубийства

И столетней советской власти

С её концом света через две пятилетки.

Так шпыняем друг друга

Мы с дочкой Ванечкой,

Ненавидим и любим.

Только я уже знаю про вторую половину,

А она ещё нет.

Итак, сосредоточимся,

Очень приблизительная лайка

И очень приблизительная овчарка

Могут дать в итоге помесь овчарки с лайкой.

Так мы становимся звеном

В татарской цепи обмана.

Сначала Марина покупает на Птичьем рынке,

Якобы, овчарку Глашу

Для меня, сторожа на Соловках,

Потом, чтобы не губить щенков,

Они становятся щенками

Овчарки и лайки.

И это великолепно сходит с рук,

Потому что март, ранняя весна

И солнце долбит так,

Что чудится чудо сверхурочно,

И дети кричат, смотрите какие щенки.

Так мы становимся звеном

В татарской цепи обмана

Или селекционерами новой породы,

Которую можно назвать так.

Когда умирает трагичный хор,

Трагичным становится дворняга Миша,

Комичным становится дворняга Глаша,

А их дети помесью овчарки и лайки.

Или по сокращёнке,

Чтобы что-то бегало под ногами,

За кем нужно ухаживать,

Кормить, подтирать, выгуливать

И думать мысли в посадке напротив.

Понты и породы здесь не при чём,

Редкий шанс, за который ухватиться

Рублей 200-300 отдать, рука не дрогнет.

Так что трагический катарсис

Отстёгиваем и без древней трагедии

И христианского искусства.

Ведь жизнь-то ещё есть,

Раз есть люди, деньги и собаки.

Вот так и я, теперь Финлепсиныч,

Раньше Веня Атикин, раньше Никита Янев,

Раньше Генка.

Сначала утро пишу, потом сутки сплю,

Это страшнее гжелки и героина

Получается у меня,

Потому что такая бездна небытия

Вместе с каплей смысла, надыбанной мной,

Обрушивается на жизнь через меня,

Что я 18 лет из этого выбирался,

Написал три жалких книжки,

Не нужных никому

И всё никак не мог понять,

Что же мне делать,

Службу тащить, или халтурить,

Или подставляться?

2оо1.

 

ГРАЖДАНСТВО. РАССКАЗ.

 

Воротишься на родину, ну что ж,

Гляди вокруг.

Бродский

 

1.

Мама живет после смерти,

Это догадка того, что происходит

В чужом родном южном городе Мелитополе

И не только.

Что если бы не современная медицина

И не выдающийся местный хирург

Валентин Афанасьевич Трубецкой,

От непроходимости,

Злокачественной опухоли

На прямой кишке

И своего абсолютного одиночества

Не было бы спасения.

А так ей подарено несколько времени,

Может быть, десять и двадцать лет,

Если не будет метастазов.

У мамы отрезан кусок

Прямой кишки

И выведен через разрез в диафрагме наружу.

Мама собирает бутылки в парке,

Не потому что ей не хватает денег,

А потому что Гоголь ничего не понял про Плюшкина.

Там ведь дело не в скряжничестве,

А в своей воле.

Чтобы всякая вещь в моем царстве

Была на уготованном ей

Райском месте.

А главное, что ты еще живешь,

И много досадных неприятностей,

Начиная с местной администрации,

Того, что денег за воду

Берут по семнадцать гривен в месяц,

Горячую и холодную,

А бывает раз в сутки холодная.

Или, например, залезла в горячую ванну

И потеряла сознание,

Очнулась на полу голая

В луже крови из рассеченной брови,

Но ехать к сыну не согласна,

Потому что привыкла жить одна

И потому что стали выплачивать

По пятьдесят гривен из компенсации сбережений,

А главное вот это,

Что мама уже в раю

Или в предрайнике как предбаннике

С ее жизнью после смерти,

Из-за достижений современной медицины

И хирурга-профессионала

Валентина Афанасьевича Трубецкого.

Что я понимаю только отчасти

Из-за нелепости своей жизни,

А мог бы вообще ничего не заметить.

Как я переезжал новую границу

Между Россией и Украиной

И сынок -таможенник

Кричал на меня, что высадит,

Оштрафует, посадит,

Из-за неисправных документов,

А на самом деле, наверное,

Хотел денег.

А я вдруг потерял зрение,

Так сказалось волнение,

Что-то вроде неполной потери сознания.

В конце концов они от меня отстали

Или решили не связываться с наркоманом.

А я стоял в тамбуре,

Трогал руками окружающие меня

Металлические предметы,

Прислонясь головой к холодному стеклу,

Ловил отходняк,

Ко мне постепенно возвращалось зрение.

А на следующий день

Мы с мамой пошли на рынок

И на рынке встретили

Тетю Раю, жену Коли Златева,

Папиного друга и родственника,

Местного начальника.

И говорили, как он в конце жизни отчаялся,

Из-за сына, который на игле,

И про папу, который тоже кололся,

И про сына директора медучилища,

К которой мама ходила,

Чтобы выяснить, чем же папа болел,

Потому что первым делом

Он ее повел к ней,

Когда познакомились.

Я подумал, вот основная догадка,

Что все мы живем после смерти,

Не только мама.

Я с моим врожденным чмошеством,

Современные подростки

С их искушениями.

Что дело тут не в жлобстве и святости,

А в новом пространстве и времени

Или психофизической энергии,

Когда ты то теряешь зрение,

То оно к тебе возвращается.

Как говорила тетя Рая,

Все проколол,

Машину, квартиру, обстановку.

Она работает на рынке в палатке,

Каждый день приходит

За деньгами на колеса,

И вылечить уже нельзя.

Как мама носится

По чужому родному

Южному городу Мелитополю,

Купить дешевых яичек,

Сварить сыр,

Пробежаться в парке,

Собрать сиреневый цвет,

Березовые почки,

Молодые листья грецкого ореха и каштана,

Заодно бутылки.

Получить субсидию по инвалидности,

Проверить очередь

На компенсацию сбережений

В местном банке,

Девятьсот пятьдесят пятая,

Сходить на собрание акционеров,

Вымыть голову сушеной крапивой,

Сварить тушенку из индейки,

Перестелить тряпочки

Вокруг калоприемника на животе.

Все время хочется есть,

В ней энергии на двенадцатерых

Таких как я.

И я, который помирает

Лет уже двадцать пять,

С тех пор как умер отец,

И все никак не помру.

Хочется всем дать денег,

Тете Рае на наркотики сыну,

Валентину Афанасьевичу Трубецкому

На новую машину,

Сынку таможеннику,

Чтобы не обижался,

На несчастные сто долларов,

Выданные мне Мариной

На поездку.

2.

Козилина, Козилина, Козилина, -

Огромная еврейка со второго этажа

Целый день зовет свою кошку.

А вчера из церкви внизу,

Старый город расположен в котловине,

Я решил подняться по Луначарского

На Кирова,

И единственный проулок

Оказался тупиковым.

На меня набросились

Злющие моськи со всех дворов

И выглядывали местные, как у Кафки,
что этот тут делает.

А с заброшенных городских тупиков

Донеслось приветствие «хайль, Гитлер»,

И в ответ «хайль, хайль».

Мне кажется, мы живем

В абсурдном пространстве.

Пришлось возвращаться.

Было очень страшно,
причем, в основном, себя.

После происшествия с таможенником

Болезненный, унизительный страх людей.

Действительно, так было с самого начала,

Школа, армия, Москва были только подтверждением.

Бороться с этим можно было

Двумя способами.

Избегать несчастья, неблагополучия,

Помогать семье, родителям,

Служить, выслуживаться.

Другой, заболеть еще больше.

Как с этой эпилепсией.

Я ведь ясно вижу,

Из-за чего она.

Сначала папа, наследственное,

Потом «нэ трэба», редакторская халтура,

Потом нечистая совесть.

Вот три слагаемых успеха,

Того, как абсурдное земное

Советское пространство

Превращается в припадочное время,

В котором все вперемешку,

Жизнь, смерть, жизнь после смерти,

Власть, уголовники, наркоманы, алкоголики,

Писатели, инвалиды, показуха, запазуха.

3.

Хочется плакать, не хочется делать,

Стирать, мыть, прибираться,

Застыть в плаче, так десять и двадцать лет.

Мне не нужно от дочери

Рисунка к новой книге,

То ли учебник «Чмо»,

То ли роман «Гражданство»,
То ли сборник рассказов «Одинокие».

У меня есть фотография,

Я лет в пять с папой

В роскошном южном парке

В чужом родном

Городе Мелитополе.

В который я теперь, когда приезжаю,

То стараюсь не разговаривать,

Потому что что-то вроде

Подпольного писателя.

А для писателя, тем более подпольного,

Язык – первая реальность.

Короче, языковой барьер.

Прожив десять и двадцать лет

В Москве и Московской области и на Севере,

Я акаю и чёкаю,

А местные придыхают и шокают,

Для одинокого человека

Это как разоблачение.

Тем более, если перед этим

Его сажали в тюрьму таможенники,

Чтобы дал десять долларов,

За то, что нет вкладыша «гражданство».

Потому что в мытищинском паспортном столе

Сначала инспектор по гражданству заболела,

Потом ушла в декрет,

Потом наняли новую,

Но она пришлась не ко двору.

И вот она уволилась,

А перед этим долго болела,

Потом долго никого не было,
Потом пришла новая,
Изо всего штата

Самая молодая и неизношенная,

Еще немного похожая на человека,

А не на чиновника в юбке,

Аппарат по вымоганию денег у населения.

Но вот беда, она сначала заболела,
А потом ушла в декретный.

В общей сложности я года два уже

Хожу в паспортный стол, как на работу.

Забавно видеть,

Как молодые люди из мерседесов

На минуту заходят,

Чтобы получить свои документы

И кивнуть,

Пока ты пишешь списки

И строишь кордоны с бабушками.

Еще забавнее

Уже терять сознание

На этих полулиповых границах

Между многочисленными государствами

На месте бывшей империи,
когда точно такие приспособления

По вымоганию денег у населения,

Только в штанах,

Сажают тебя в тюрьму,

За то, что у тебя нет вкладыша «гражданство».

Потом, когда ты приходишь в сознание,

Тебя посещает что-то вроде нового зрения,

И ты понимаешь, одно из двух.

Или ты эти десять и двадцать лет

Был неполноценным гражданином

И тебе нечего достать из штанин,
ни денег, ни бумажек о полноценности,

Гражданской и человеческой,

Со штампиками.

Или полная начальница

Мытищинского паспортного стола

Вместе с вкладышем «гражданство»

Не мытьем, так катаньем,

В конце концов тебе вручит

Новое зрение.

Когда таможенники уходят,

Махнув рукой,

Не связываться же с наркоманом,
А ты стоишь и ничего не видишь,

Потому что от мамы по наследству

У тебя слабые нервы и крепкое сердце

И так десять и двадцать минут.

Потом потихоньку к тебе возвращается зрение.

Сначала это маленькая проталина

В тамбуре поезда «Москва – Симферополь»,

Потом проталина движется и растет,
Пригибая под себя берега,

Как в начале навигации на Белом море.

А еще потом, но недолгое время,

Но в то же время известно,

Что надо делать,

Чтобы оно было более долгим,

Ты видишь всякий пейзаж,

Натюрморт, интерьер, портрет,

Женщину, ребенка, мужчину

Вместе со всей их жизнью.

Запазухой и показухой,

Как я называл это раньше,

Философски и аналитично,

Прозанимавшись шесть лет самообразованием,

Пока жена службу тащила,

Ее мама подставлялась,

Моя мама деньги присылала,

А моя дочка смотрела.

И видела она примерно то же самое,
Что я теперь

С этим моим новым зрением.

То, что было названо

Беспределом девяностых,

Которые похлеще войны,

Как сказал один мой знакомый.

И цену. Видела ли она цену?

Я-то ее вижу.

Эти столбы, уходящие в небо и в землю.

По-моему, это один столб.

Внутри него стоит человек,

Размахивает руками,

Хочет денег, выпивки,

Славы, наслаждения, впечатления,

Чтобы оставили в покое.

А столбы эти что-то вроде шевелятся.

Я не знаю, как это описать,

Попробую использовать метафору.

Вот, мой друг Демидролыч,

Который поет про перистальтику и усталость,

Или моя мама, которая боится открывать двери

В чужом родном городе Мелитополе

С калоприемником на животе,

Или чиновники, похожие

На мутантов в мундирах

Или мудаков на зоне.

Что у всех у них есть за душой такое,

И тут я возвращаюсь к тому, с чего начал.

Что хочется пойти и стучаться головой о стену,

И плакать, и биться в припадке эпилепсии,

Испражняться под себя с пеной изо рта,

С закушенным языком, закаченными глазами

И сучащими в припадке конечностями.

Как к нам из-под земли или с неба

Прилетает вкладыш гражданство

С гербовым тиснением

И водяными знаками подлинности.

Что мы на самом деле с самого начала

В раю и в аду.

Что когда мы родились,

Это мы на самом деле умерли.

Что до этого мы были Бог,

А потом Бог нам сказал,

Идите, посмотрите.

И сначала мы ничего не видели,

А потом мы все доставали

Из штанин и юбок

Дензнаки, документы

И прочие свидетельства полноценности,

Например, свои воплощенные мечты,

Будь то блядство или братство.

А потом в поезде «Москва – Симферополь»,

Или в постели возле обнаженной женщины,

Или в лесу возле распускающегося дерева,

Или в воде возле плывущей рыбы,

Или в могиле, глядя на тень

Летящей по небу птицы,
Увидели, что это было что-то вроде работы,
Что это наслаждение уже нельзя было взять себе.

Что, оказывается, Богу

Надо было, чтобы его увидели,

Помолились, что ли.

Что для этого мы сюда и посылались.

Что это и было настоящее, драгоценное гражданство,

Которое не достать из штанины.

 

Есть разница между государствами,

Новыми и старыми.

Это как русское «авось»

Или «всё-ничего»,

Которое толкуй как хочешь.

Или, например, таким выражением,

«Его как херакнуло».

И украинского «зъим – не зъим, та понадкусую».

Русские таможенники, которые ленятся

Даже развернуть паспорт,
Где-то в глубине души,
Они если не догадываются,

То сразу знают, что все главное

Происходит все равно независимо от их воли,
А тогда не стоит и сучить лапками.

Это цена за Турксибы и Беломорканалы

И стотомники Ленина и Сталина,

Потому что основной удар

Пришелся все же по русским.

Украинские таможенники

Не ленятся даже

Катать истерики в тамбурах

Про «посажу в обезьянник,

Оштрафую на две тысячи,

Посажу на три года»,

Ради весьма гипотетических

Десяти долларов,

Которые оппонент

Мусолит в кармане

В потеющем кулаке.

2оо2.

 

Работник Балда Полбич. Рассказ.

 

Положительные-то герои на самом деле

В прозе про посёлок Соловки

Не по-человечески симпатичные

Золушкин-электрик,

Анжела-телеграфистка,

Агар Агарыч, строитель карбасов и дор,

Потому что они просто не нарываются,

И не по-интеллигентски близкие

Ма-библиотекарь,

Чагыч-экскурсовод,

Индрыч-ремесленник,

Седуксеныч-редактор,

Потому что они просто выживают,

А работник Балда Полбич,

Нечёсаный, немытый,

Мочащийся с крыльца,

Вечно что-то орущий,

По преимуществу матом.

Зато из его поступков

Вырастает некоторая способность подставляться.

Но я за него не боюсь,

Что его замочат,

В отличие от себя,

Ах, как я за себя боюсь,

Пожалуй, что чересчур.

Потому что он блюдёт иерархию,

В основном службу тащит

И только в оставшееся от работы и питья время

Дерётся с Рысьим глазом

И Глядящим Со Стороны,

Что они за детьми не смотрят,

Не работают и воруют.

И учит детей не ругаться матом,

Потому что маленькие ещё ругаться,

А то губы на бантик завяжет.

2оо2.

Вот какое занимательное и поучительное у меня окошко в посёлке Соловецкий. Рассказ.

 

В окне типично отечественная картина.

Один делает мопед чужой,

Трое взрослых и двое детей смотрят.

Он бегает и газует,

Остальные кричат и смеются.

Как вы, мои созерцательные, но немые

Гипотетические телезрители,

Могли догадаться сами,

Тот, кто газует, конечно,

Работник Балда Полбич.

Я ещё к нему сегодня

Собирался за дровами,

Теперь не пойду, скажет, достали,

Что я благотворительная служба, что ли?

И обматерит матом,

И я умру от разрыва сердца

Прямо на улице, а потом встану

И под унизительное улюлюканье черни

Пойду к Валокардинычам за дровами.

А они скажут, что ещё надо?

Мы же за две недели четыре охапки дали.

И тогда я пойду и напишу на всех на них

Докладную записку загробному особисту.

Мол, так и так, Христос Саваофович, уважаемый,

Отомстите за меня, пожалуйста.

Сделайте их неблагополучными,

Чтобы они снова стали хорошими,

Отзывчивыми и тонкими.

Вы попустили им благополучие,

А они стали корыстными и томными.

И тогда я увижу как по бокам

Станут два стражника невидимых

С копьями долгими язвящими

И отведут меня в камеру одиночную,

Которая одновременно мой дом,

В божественной драме такое бывает.

Мол, не стучи на ближнего

Даже верховному иерарху,

Он и сам всё видит,

А починяй прореху, как Полбич.

Только починил мопед,

А его уже Богемыч

Требуют с трактором.

Вот какое занимательное

И поучительное у меня окошко

В посёлке Соловецкий.

2оо2.

НЕ СТРАШНО. Рассказ.

Тебе страшно? Мне нет.

Карлсон.

Рисованные иконы светятся,

Уворованные велосипеды

Сами возвращаются к своим хозяевам.

В записных книжках с изображением гусляра

Со свадебного браслета 12-13 века

На берестяной обложке

Сами собой появляются записи.

Тела излучают такое тепло,

Что жарко под простыней с клубниками,

Величиной с кулак человеческий.

Квартиры сами собой отдаются внаем

Писателям и грузчикам по совместительству.

В мегаполисах пятьдесят градусов жары

И люди лежат в теньке вповалку.

Директора бросают свои кормушки,

Потому что у них ничего не получается

С этим населением.

Маститые ветеринары

Усыпляют крыс с раком желудка,

Привитым им в лаборатории,

И их хозяйки спрашивают,

Доктор, неужели ничего нельзя сделать?

Все это происходит в стране,

В которой уже начался конец света,

И я это вижу так же ясно,

Как тебя и себя, мой несуществующий читатель,

Потому что все мы живем в этой стране.

Селедка выпрыгивает из моря

И бросается на пустые крючки на леске

Животом, головой, спиной, ртом.

Пожилой человек тридцати семи лет

Выпивает пять стаканов чая

И литровый ковшик воды,

Потому что наелся соленой селедки,

А потом бегает и выливает ее назад

При помощи мочевого пузыря

И не может заснуть.

А потом раскрывает записную книжку и видит

Написанными эти строки и думает,

А я думал, что есть только две веры и две правды:

Весь мир кабак, все бабы бляди,

И, себя ломать, подставляться для благодати.

И только два направленья в искусстве:

Постмодернизм и неохристианство.

Когда сумасшедшая баба из Англии

Устраивает перфоменс,

Обвешивает свою антикварную кровать

Семнадцатого века

Презервативами тех, кто ее имел.

А битый эпилептик из Мелитополя

Идет с семьей на Муксалму, что на Соловках,

И видит, как едет его велосипед,

Который у него украли, потому что он

Слишком часто его давал кому нельзя.

Потом они возвращаются домой

В арендуемую ими пятый год

Квартиру в поселке Соловецкий,

И его жена перерисовывает икону

Божьей Матери с младенцем Христом

«Камень нерукосечной горы».

Потом наступает белая ночь,

И они предаются любви

Так что это грех и не грех одновременно.

А потом он долго не может заснуть,

Бегает в туалет, потому что опился чая и видит,

Как грифельная икона начинает светиться,

Как велосипед начинает катиться

В направлении его дома,

Потому что он не захотел идти в милицию

И заявлять на новых хозяев.

Но это еще не все,

Дальше начинается самое главное.

Его собака, которую он выпускает на двор по нужде,

Которая опять зачала не мышонка, не лягушку,

А неведому зверушку

От мимобегущего выродка

И опять предстоят хлопоты

Куда пристроить таких щенков,

Говорит ему человеческим голосом.

Каждый раз, когда ты приезжаешь на Соловки

На несколько месяцев или на год,

Ты заболеваешь болезнью.

То эпилепсия, то лимфаденит,

То у твоей матери рак.

И вот опять лимфы на затылке справа распухли.

Это значит, святое место Соловки чистит,

Как говорит сумасшедшая Мера Преизбыточная

Из города Апатиты,

Которая торгует деревянными иконами и камнями

И все знает про энергию и глаза.

И ты тоже сумасшедший и кое-что знаешь

Про свои память и совесть,

По крайней мере,

Пытаешься про это писать рассказы,

Которые никто не печатает,

Зато читает твоя жена,

Которая работает учительницей в школе,

Смею заверить, хорошей учительницей,

Которая возит детей на Соловки

Каждое лето,

К которой приходят ученики,

Которые закончили школу

10 лет назад.

И твой друг, который

Прожил шесть лет на Соловках

Смотрителем на Заяцком острове.

А теперь вернулся в Москву

И работает коммерческим директором в фирме,

И говорит, когда приезжает

В гости по выходным,

«только перистальтика и усталость».

А сам хочет, чтобы его убедили в обратном.

Но так убедительно, чтобы он поверил.

И ты ему читаешь свои

То ли стихотворения, то ли рассказы.

А он в это время тебя рисует,

Потому что когда остался один

На острове в Белом море,

Который можно обойти за два часа,

В 30 лет, потому что

Крыша уже ехала в Москве

И все могло закончиться

Только самоубийством,

То надо было что-то делать,

И он стал рисовать картины.

И у него получается, а это значит,

Что ты делаешь все правильно,

Но совесть у тебя нечиста.

А еще подруга жены,

Все мы учились в одной группе

В институте на филфаке.

И уже пожилые, и каждый год в мае

В конце учебного года

Начинается конец света.

Максим Максимыч пьет, Мария плачет,

У Бэлы истерики, у Катерины Ивановны сотрясение мозга,

Потому что просто упала.

И вот Катерина Ивановна читает мои рассказы

И говорит, что очень страшно,

Марии и просит еще что-нибудь.

А что Мария 10 лет на эти деньги

Кормит семью, не страшно?

А что ее мама, которую я никогда не называл тещей,

А всегда мамой, то есть, твоя мама,

Но имелось в виду, просто мама,

Всех мама, если угодно,

После того, как мы с ней поговорили

Про то, что я паразит,

А она больше всего на свете

Боится одиночества,

Травилась 50 таблетками «Феназепама»,

А я заболел падучей.

А теперь она мне покупает на день рождения

Велосипед за две с половиной тыщи,

Который я дарю местным воришкам,

Потому что надо подставляться.

Каждую неделю приносит продуктов на тыщу

И подсовывает пятисотенную бумажку

В пакете с продуктами.

Вешает на крючок возле входной двери на улице,

Чтобы не мешать мне заниматься,

Потому что знает, что я пишу по утрам,

А сама на больных ногах едет

на перекладных маршрутках на работу,

потому что соседки по палате ей рассказали,

как я на ней менял мокрое белье,

когда ее привезла скорая помощь.

Что теперь таких сыновей не бывает,

Вот как повезло с зятем.

Не страшно?

Что мама живет одна

В городе Мелитополе,

И собирает бутылки

В роскошном южном парке,

И не хочет

Ехать к нам в Мытищи

С калоприемником на животе

После вырезанного рака,

Потому что не хочет быть обузой.

Не страшно?

Говорит, когда совсем развалюсь,

Тогда заберете.

И откладывает деньги на внучку,

Как раньше на сына.

Что все близлежащие предметы

Начинают светиться все сильнее.

Рассветное небо над Соловками,

Печка в бараке на Северной улице,

Который был построен в двадцатые годы

Как распределитель заключенных,

А теперь мы в арендованной у жилконторы квартире

Пятое лето предаемся любви в месте,
В котором людей забивали, чтобы другие боялись,

И до сих пор едят собак.

Окуни, привезенные с Вичиных озер,

Сушатся над печкой и светятся все сильнее.

Дочкины рисунки, которые раньше

Были необыкновенными,

А теперь у нее подростковый возраст

И она не рисует,

Становятся почти прозрачными от изливаемого ими света.

Люди, вот эти, которые были сломаны

Корыстью за два года

После десятилетней нищеты.

Оклады в четыре и пять тысяч

И сто рублей по спискам продуктами.

Банка тушенки, банка сгущенки,

Килограмм сахара, килограмм соли,

Пачка «Примы», упаковка спичек,

Булка белого, кирпич черного.

Остальное из леса, из моря, из огорода.

Я в это время жил и работал на Хуторе

И могу засвидетельствовать как последний герой драмы

Или трагедии, лучше, опущенный еще в годы

Последней советской власти, социализма,

Построенного в одной, отдельно взятой стране.

Написавший книгу про то, что все мы живем на зоне

И никакой государь не спасет нас

От себя самих.

Что мы начинаем светиться все сильнее тоже,

Точно облученные, получившие дозы

В тысячу крат больше,

Чем положено по уставу гарнизонной службы.

Так что наши дети уже мутанты,

А мы или мудаки, или святые.

Как Вера Верная, директор школы,

Которая стесняется взять деньги

На ремонт школы с московских групп,

Которые квартируют в школе

И покупают себе колбасу с сыром на четвертое.

И еще остаются казенные деньги,

Которые они везут назад,

Потому что они уже не могут изобрести

Куда их пристроить. И водка пита,

И в преферанс играно.

Чагыч, который вечно уходит от жлобства

И которое его вечно догоняет.

И который рассказывает Чагычихе,

Что надо переждать два года,

Пока новый директор улетит наверх,

Отмыв деньги и сделав себе карьеру.

А монастырь передадут монахам,

Чтобы президента выбрали на второй срок.

И тогда можно будет честно

Трудиться экскурсоводом.

Только не ему, потому что туристы

Будут называться паломники,

А на самом деле будут туристы.

И он в этой лжи участвовать не будет.

Иафетыч, который говорит Чагычу

После экскурсии по кремлю,

Что до администрации музея

Дошла информация, что на своих лекциях

Он позволяет себе критиковать начальство,

Местное и даже поднебесное.

Что если это будет продолжаться,

Будут приняты меры.

Интересно, какие,

Распять атеиста Чагыча,

Отца пятерых детей,

Влюбленного в своих туристов?

Рысий глаз, который достал меня обворовывать,

То в моих штанах ходит,

То на моем велосипеде ездит.

Осталось еще сожрать мою собаку,

И я вознесусь на поселковую баню

Как местночтимый святой непротивленец.

Тамарин причал, уходящий в море на сто метров,

Набитый рыбаками изо всех весей

С удочками с десятью крючками

И ни на одном нет наживки,

Зато на каждом рыба,

Когда селедка подходит к берегу кормиться,

Зорко следят друг за другом,

Кто больше ловит.

И все светятся, даже сын Глядящего Со Стороны,

Который проворовался, потом опять проворовался,

Потом скрывался по лесам месяц,

То ли от милиции, то ли от папы,

А брат за ним ездил на моем велосипеде,

Пока не заездил.

А теперь ходит на Тамарин причал за селедкой.

Местный резчик по дереву, Гриша Индрыч,

Который строит себе дом из несуществующих бревен,

Потому что у него нет на них денег.

Зато скоро дадут землю за 17 лет

Добросовестной службы на Соловках,

Надо только взять 18 справок,

На которые тоже нет денег.

Стоит и смотрит посреди поселка

С аргетинской коробкой из-под фруктов

На стадо овец, похожий на ветхозаветного патриарха

В золотом нимбе, посреди православной твердыни

Исповедующий то ли буддизм, то ли мазохизм.

И говорит, «божественно красивые животные».

А они тянутся за овечьей вожачихой,

Доверчиво глядящей своими

Ангельски кроткими глазами

В его бериевские окуляры.

«а зачем коробка?», «дизайн удачный»,

Вот и поговорили.

Ни в коем случае не говорить о главном,

Вера, смысл жизни, совесть, память.

Только вокруг да около, а то повернется и уйдет,

Как овечья вожачиха, наскучив созерцаньем.

-Как продвигается работа?

-Пахать надо.

-Соседи достали, все время пьют.

-Как будто есть другие соседи.

-Дрова сырые.

-Ничего, до зимы подсохнут.

-Ножи лучше всего советские,

Из настоящей стали.

-Да где ж ее взять, кругом

Одни Бразилия да Китай.

А зарево разгорается все сильнее,

Мне даже кажется, в какой-то момент

Структура человеческого тела

Становится призрачней воздуха или воды,

Будучи плотнее дерева или камня

Из-за своей смерти.

Что смерть, оказывается, уже прошла,

А никто не заметил.

Как мама живет после смерти

В чужом родном южном городе Мелитополе,

В котором я боюсь разговаривать,

Со своим благоприобретенным за 20 лет жизни

Московским распевом, чтобы не побили,

Спасенная врачами, если не будет метастазов.

Как люди из откровения,

На тысячу лет ушедшие из истории,

Которые уже не люди,

А то ли ангелы, то ли демоны.

Как директор Наждачкин,

Который хотел сделать из острова

Образцово-показательную зону.

Нагнал охранников и опричников на сто тысяч,

Построил мотели и евроремонты,

А земля не слушается, продолжает светиться,

Унавоженная костями сотен тысяч.

И вот уже он трагический персонаж,

Что-то вроде Макбета Шекспировского,

Хватается за голову и хочет сбежать

От этой каши, рассказывает очевидец.

Не страшно?

Мне иногда так становится страшно,

Что я на людей бросаюсь.

А люди меня держат за руки

И говорят, «припадочный какой-то,

Иди отсюда, пока не утопили».

Только бумага, которая все стерпит,

Как мой отец, который

Умер в моем возрасте от загадочной болезни,

Которой теперь болеет половина подростков,

И которого я не пожалел для красного словца,

Все пишет и пишет на себе моей ручкой

Из местного хозяйственного магазина

Про то, что это тоже пример того, что

Не все выдерживают это местное

Катастрофическое свеченье

И хотят спрятаться в обломки.

Мол, я писатель, резчик по дереву,

Коммерческий директор,

С меня взятки гладки.

И мой отец говорит,

«ты всего лишь продолжаешь мою работу.

Мне, чтобы подставляться,

Нужен был наркотик,

Тебе литература,

А здешней державе Соловки.

Место, в котором у тебя каждый год

Образуются новые неизлечимые болезни,

Больная совесть припадочная память.

И ты видишь не только, как едят собак

И напухают лимфы,

Но как местное свечение становится вездесущим.

Можешь попробовать его на вкус, на цвет,

На беду, на счастье,

Хоть в Мелитополе, хоть в Мытищах,

Хоть в Москве, хоть во Мценске,

Хоть в любом другом месте.

То, что я говорил Демидролычу на Хуторе,

Что дело уже не в месте,

И сам до конца в это не верил.

А он поверил, и вот теперь он в Москве

Тащит службу на четырех работах,

Грузчик, кладовщик, менеджер, коммерческий директор,

Слушает Гребенщикова,

Пьет джин с тоником после работы

И прячет в подъезде героин на случай срыва.

А в конце страшного стихотворения или рассказа

Я потрогал лимфу на затылке, а опухоль

За эти несколько часов, что я писал,

Совсем спала.

И теперь не страшно?

2оо2.

ПЕРФОМЕНС. Рассказ.

 

Стояли в очереди позвонить по междугородному телефону,

Петрозаводские с обнажёнными торсами,

Вздутыми грудями, бритыми головами не шире шеи.

За ними московские дамы давали телеграмму,

У которых домашний адрес без квартиры,

Только улица и корпус.

А я стоял и думал, кто страшнее?

А потом придумал, что лучше я буду радоваться на двух московских,

Которые тоже были передо мной в очереди.

Один с обнажённым торсиком

И с какими-то звенящими шариками в пальцах,

Которые надо вертеть всё время,

То ли для медитации, то ли для физкультуры.

Другой в футболке, рубахе, свитере, штормовке

И с поясом, на котором вышита молитва.

Оборони мя, Боже, от всякой напасти.

И с лицом, на котором юродивое выраженье

Меняется на ожесточённое всякую минуту,

Так что некогда бояться.

Ну и смотрел же на них петрозаводский,

Если можно съесть глазами,

Они должны были давно перевариться

У него в животе кубиками.

Звонил маме и думал, ну вот, трое юношей.

Один тащится от того, что не стесняется на людях,

Другой, чтобы не стесняться крутит шарики,

А третий обвязался молитвой.

Сначала я подумал, что федеральный центр

Гарант стабильности на местах.

Уж больно петрозаводские были быковаты,

Эта провинциальная болезнь – всех забодаю.

Когда пришли дамы, не спрося очереди,

Стали у окошка телефонистки и стали беседовать,

Что когда на них алмазное ожерелье,

У них всё получается по жизни,

В платочках паломниц.

Я подумал, что вряд ли федеральный центр

Гарант стабильности на местах.

Уж больно много ему надо денег,

Одиннадцать миллионов корпусов без квартир

И алмазных ожерелий, как минимум.

Это как у наших знакомых

Крупорушный заводик в уездном центре.

На них наехали местные бандиты,

Но дело в том, что у них у самих дети

В джипах по Москве ездят.

И вот туда на место поехала бригада,

Гарант стабильности на местах.

Я вовсе не бахвалюсь, мне нечем бахвалиться,

Я десять лет безработный.

Просто если не будешь рассказывать подробно

Как ты добрался до благодати,

То никакой ты не писатель,

А занимаешь чужое место.

На всяких там перфоменсах и фигоменсах тусуешься,

Чтобы оттяпать себе гранд пожитнее.

А настоящий писатель в это время

Писает в трёхлитровую банку

В коммерческой палатке,

А по ночам описывает этот феномен.

Как моча в банке замёрзла,

Потому что в палатке минус тридцать,

А всё равно Бог есть.

Потому что приходится отвечать не только за себя,

Но за своего папу и за тирана Сталина,

Потому что первородный грех.

Этот перфоменс будет покруче,

Не правда ли, господа редактора?

2оо2.

 

ОСЕНЬ. РАССКАЗ.

 

Вот я лежу и думаю, под кодовым названьем, где провести эту осень думы мои. Потому что была возможность остаться на Соловках на осень смотрителем на Секирной горе на сентябрь, октябрь, ноябрь. А может быть, и дальше. А вы знаете, что такое на Соловках осень? Про это знает Демидролыч. Когда схлынут туристы, хорошие, нехорошие, талантливые, любознательные, порочные, пьющие, красивые, чистые, некрасивые, грубые, девушки, прекрасные как ангелы у Боттичелли и делла Франчески, мужчины с животиками, начальники, подчиненные, верующие, неверующие, туристы, паломники, экскурсоводы, эмчеэсники, и наступит затишье как перед концом света. И ты, как бог этого места или как боец в мертвой зоне обстрела с обоих фронтов, оглядываешься назад, а там вместо смерти зайцы водят хоровод возле твоей сторожки и в воздухе, напоенном молчанием и желтыми листьями, словно бы открывается дверка. И важно в нее не пойти, потому что потом будет зима и снега будет столько, что провалится крыша на бараке, в котором живет Финлепсиныч. А Индрыч на Хуторе вместо тропинки будет рыть траншеи в снегу вместо физкультуры, потому что Индрыч любит упражнения, а нет лучшего упражнения, чем из вечности бытия у тебя на лице перебрасывать снег на лопате в вечность небытия у тебя за спиной. Когда надо было позвать соседа Седуксеныча посмотреть его выставку деревянных икон, или икон дереву, или икон дерева, как угодно, то очень волновался, потому что лет двадцать соседствуют и лет десять не дружат. Один другого зовет Солнцев, другой другого зовет Самуилыч. И вкладывают в прозвища всю бездну презрения, с которой начинается любовь в Библии. И тогда повис на перекладине, приделанной на двух квадратных метрах кухни, она же прихожая, она же библиотека, она же спальная, она же мастерская. С какими-то выдвигающимися ящиками и запредельными пространствами, подвесными балюстрадами из серебряной и золотой моребойки и непрерывными картинками. Детскими рисунками, фотографиями предков, цитатами из пленумов, отрывками из стихов знакомых поэтов. Комната – вот роман ненаписанный, который если бы мог как хотел написать, считал свое писательское поприще законченным! Есть три интерьера на Соловках, доступных только кисти художника, но никак не словесному перечислению, потому что важны пропорции, насыщенность и разряженность. Гришина мастерская, Валокардинычев гараж, Финлепсинычева квартира. Вот настоящие метафоры бессмертия, или Платоновы пещеры, или логова Бера, божества древних племен славян, германцев и прочих индоарийцев, на которых когда оглянешься в бору или березовой роще, то испытаешь не только священный ужас смерти, но лингвистическое вдохновение. И поймешь, что позднейший язык весь соткан из намеков на нее, эту дверку: оборотничество, оборона, обернуться, вращаться, время, вера, вор, веревка.

Впрочем, я уклонился от предмета повествованья. Так вот, вскочивши, повисши, на перекладине подтянулся пару раз, в эту дверку улетело усилье, и волнения как не бывало. Но я всегда ее боялся, этой минутной вспышки, в воздухе словно дверцы, которая то отворяется, то затворяется на ветру. Ведь не паломницы Лимоны я на самом деле испугался и не эмчеэсников с самурайскими мечами, и не того, что надо подчиниться, кланяться в пояс перед ужином из концентрированного горохового супа, поститься, петь акафист, а этот ужас, знакомый мне с детства. Как она здесь живет? Келии, которые были камерами, камеры, которые были келиями, теперь опять будут келиями, потом опять будут камерами.

Как в армии, я один раз подошел к старшине Беженару и говорю, Василий Иванович, здравствуйте! Теперь-то я понимаю, что у меня уже крыша ехала, оттого что он меня достал бесконечными нарядами и месячной гауптвахтой за то, что я с ним пререкался и качал права, будучи молодым бойцом. А старослужащие терпели, почему, до сих пор не понимаю. Тот, кто был в строевой части или на зоне, понимает, что перед обедом тянущий время обрекает себя на аутодафе. А они терпели, ничего не понимаю. Неужели, -бер-, дверка? Свирепые белорусы, кряжистые подростки, которые и разговаривать-то не умели, только водку пить, бутылки вместо стаканов. Я только удивлялся, как Вицын, понюхавши и окосевши, папино наследство. Неистовые чечены, которые, как крестоносцы, сначала ударяли по лицу или ногой в пах, а потом думали, зачем они это сделали. Таинственные таджики, которые уважали единственного из призыва, не постигаю.

Так вот, я уклонился (где провести осень). Или в городе Мелитополе, в котором уже нет времени, он уже в раю, мама моя так захотела. Где таинственная дверка разрослась до пределов городских окраин, от кладбища на лесопарке до Белякова на песчаной. Сначала она была – взгляд десятилетнего мальчика во дворе школы № 10 на проходящего мимо ворот прапорщика, что это папа, который недавно умер. Потом, через десять лет это уже целый парк, в котором после работы мы говорили с Олей Сербовой про то, что бывает в жизни то, что не бывает. Причем, она в основном имела в виду любовь, как всякая женщина и человек, ищущий в жизни счастья. Я говорил о чуде, как непосвященный, что можно его построить из каких-то косноязычных осколков, вроде кокетства и смазливости, но все еще было впереди. Потом это была городская больница, отделение хирургии, онкологическая палата. Больница на краю парка или парк на краю больницы, как смерть на краю жизни или жизнь на краю смерти, в зависимости от того, насколько вы любите осень.

Осень в Мелитополе это тоже не страшно, а я думал, что страшно. Только очень тоскливо, стыдно и одиноко. С мамой на кладбище к папе, на рынок и в парк. Город как завороженный смотрит и отчуждается с каждым днем все сильнее. Книги, строчки и курево. И почти что теряя сознание. «Поехали, мама, со мною, я больше здесь не могу».

Вот и получается, что то, что остается, - это то, что имеем. Зарешеченное окно на улице Каргина в пригороде Мытищи в одноэтажном доме, который скоро снесут, последний в старом городе, сгоревшая за лето листва, воздух пепельного цвета. Марина говорит, что это теперь наука, что каждый год на полградуса жарче. «То, что ты говорил про глобальное потепленье, про конец света, про запазуху русского севера, который теперь юг, место курорта и отдыха». Я киваю понимающе головой супруге, с ностальгической улыбкой, а сам в это время как Штирлиц, знаменитый советский разведчик Исаев, который заведовал третьим рейхом мимо Гитлера и Сталина, слежу краем глаза за своей судьбой.

Потому что только в Мытищах, на этой новой родине на окраине мегаполиса в начале апокалипсиса, будучи то ли мудаком, то ли мутантом, понимаю, что, когда я был смотрителем на хуторе Горка на Соловках и там поливал себя горячей водой из ведерка, обнажившись, потому что надо было мыться хотя бы раз в месяц, а в окна без штор, как положено по уставу гарнизонной службы для сторожа, который охраняет, заглядывали призраки, архимандриты, зэки, начальники лагерей, самоубийцы, шестидесятники. А я драил себя мочалкой и знал, что в последний момент за два дня до припадка я все равно уеду в Мытищи, проснусь и буду помнить только что такое «я» и «ты», остальное мне расскажет Марина, а я все запишу. Про Аню, которая рисует (дочка), а потом бросит рисовать и займется конным спортом, это она тоже расскажет. Про бабушку Женю, с которой мы десять лет бились самурайскими мечами, кто кого круче подставит, сделали себе харакири и оказались родственниками, как все люди на земле. Про меня, что я на острове пишу книжку «Чмо», как тридцать тысяч сброшенных с горы Секирная и три миллиона мучеников на острове Соловки сняли шапки-соловчанки и говорят просительно, «Напиши, напиши, пожалуйста, как камень, отвергнутый при строительстве стал во главе угла. А мы в ответку попросим Спасителя, для нас у него блат, чтобы он дал тебе мужество отвечать за свой базар».

Про себя, как десять и двадцать лет открывала вместо мужа коробочку и там смотрела всякие мультфильмы про метафизические приключения на листочках с чудовищными ошибками: тросник, вподряд, принципиальное отсутствие синтаксиса. А все остальное делала сама. Учила подростков думать мысли в школе, растягивала деньги, которых не хватит на неделю, на месяц, рожала, делала аборты, любила мужчину, оправдывалась перед мамой, почему муж не работает, потому что редактора халтурят, а работу эту бросать нельзя. Верила, изверивалась, понимала, не понимала, шила одежду себе, мужу и дочке, находила новые места, в которых время уже остановилось, как осенью в любом месте бывает такая пора, даже где не видно небо за панельными многоэтажками и не видно земли за асфальтом и автомобильным смогом. Ты просыпаешься и понимаешь, откуда это недовольство собой. Что не в Швейцарские Альпы с семнадцатилетними сослуживицами, не в серфинг-клуб, не в боулинг, не на рыбалку, а в эту раскрытую дверку, полупрозрачную в воздухе непрозрачном от глобального потепления ,скоро надо будет уходить, а готов ли ты к этому? Ведь ни молчание самоубийцы, ни бунт запойного не помогут тебе там, потом не стать в очередь к какому-нибудь чму зачмленному, живущему неживущему. Кто последний несчастный мученик к тому, кто отпоет?

2оо2.

МАМА. Повесть.

Генка, не выдумляй.

Валентина Афанасьевна Янева.

 

1.

Путевые заметки. В Курске сели ангелы. Он: че с ними потом делается? Она: бывает так, что не делается. Он: да? Ты видела? Я че-то не видел. А впрочем, мама с плотно сжатым ртом, с огромными глазными яблоками в огромных глазных впадинах под истончившимися в восковую пленку веками, со связанными руками и ногами в гробу была очень похожа на ангела.

Ангелы рисовали «деда молоза» и рассказывали про братиков.

2.

Российские менты в поезде «Москва-Симферополь» шмонали украинского сезонника, возвращающегося с работы водителем бетономешалки на стройке, 20 тысяч в месяц, 15 дней дома, 15 дней в Москве, потому что у него не было миграционной карты. Шарили в карманах, залезли в исподнее, вывернули бумажник, вывели в тамбур, пели свои песни про камеру предварительного заключения и про пять суток. Он им ответил, что пять лет от звонка до звонка оттрубил, что ему пять суток. Что у него есть сотня, если их устроит. Они, конечно, рассчитывали на большее. Уж больно рьяно они взялись. Я подумал «козлы», потому что было очень противно. На обратном пути – то же самое. Марина сказала, «дураки». А на парня, севшего в Белгороде, вырвавшегося из части на побывку, всю дорогу до Москвы проходившего по вагону с мобильником и зажженной сигаретой, с наивным и наглым вызовом в глазах, нетерпеливо и актерски играющего роль супермена с девочками, машинами и вином, сказала, «козел». Я сказал, «нельзя так». Это такие точные и тонкие языковые нюансы. На козлов ты говоришь, дураки, а на барана, козел. Ты же умная женщина, филолог.

 

3.

Во взрослой жизни было три вещи, которые построили героя жизни таким, какой он есть. Смерть бабушки, когда жена прогнала из дома, что денег не зарабатывает, в 30 лет и смерть матери в 40 лет. Рассказать это можно приблизительно так, что когда человек нащупывает с той стороны какую-то опору, без которой невозможна помощь и вообще ничего невозможно, и вдруг она проваливается. Люди неодинокие находят ее на жизни среди других людей в дружбе, любви, вере, тусовке, ненависти, драке и думают на нее, что она и есть жизнь, помощь. Люди одинокие более искушены и знают еще из детства, из отрочества, из юности, из школы, из армии, из института, что сколько бы ты ни убегал из своей судьбы, она тебя все равно настигнет, эта пустота. А что дальше? Ну, дальше начинается самое главное и самое страшное. Кого люблю, того и бью. Цикл стихотворений «На смерть бабушки». Учебник «Чмо». Посвящение. Ты протягиваешь руку, чтобы что-то потрогать, отчаиваешься, что пальцев нет и вообще ничего нет, кроме мысли, что ничего нет, и она как харакири. А потом ты точно знаешь, какие наступят события. Писателем ты стал из-за этого. Надо же куда-то девать свой опыт среди такого сплошного одиночества. Ты даже не можешь сказать, что это не сладко. В конце концов, если мы заслужили именно такой реальности, из-за своей толстокожести, то все же и в этой реальности есть столько побегов чудесного, что не видеть этого нельзя. Это значит снова провалить задание, оттолкнуть помощь, приходящую и уходящую. Поэтому самые опасные эпохи – безопасные. В них пропускается опасность. Мне это, наверное, не грозит. Я всю свою жизнь выстроил так, что я как эмчеэсник: то, что для нормальных людей несчастие и беда, для меня вдохновение и работа.

4.

Эдип Софоклов и Гамлет Шекспиров дружили в институте на втором и третьем курсе. И даже более того, когда с филфака за неуспеваемость исключили всех послеармейцев, им удалось остаться по блату. Эдипу Софоклову лаборантом на кафедре зарубежной литературы, а Гамлету Шекспирову на повторный курс. Он там год проходил в прокисшей квартире и что-то думал-думал, так что через год, когда они встретились, единственно общее что у них было, это то, что они друг у друга были свидетелями на свадьбах. Эдип Софоклов стал дианевтом и уехал в Америку, потому что Рон Хабборт его научил, что жизнь это приключение, ты пересаживаешься из «тоеты» в «део» или из «пежо» в «мерседес», не важно. Когда через десять лет они встретились, вернее, договаривались о встрече по телефону и испытывали друг друга вопросами и ответами: психологическая реабилитация у подростков – грузчик, агентство по недвижимости - подпольное писательство, то это было как безвкусица и преуспеяние, неинтересно друг другу. Может быть Антигона, жена Гамлета Шекспирова, что-то знала, когда сказала, что каждый боится упустить шанец. И поэтому когда Эдип Софоклов ездил из Пушкино в Москву мимо Мытищ, где жил Гамлет Шекспиров, то вспомнил про него и позвонил. А Гамлет Шекспиров обрадовался, что Эдип Софоклов, преуспевающий бизнесмен, как он отрекомендовался, напечатает его книжки, что он там надумал, потому что он к этому времени уже 20 лет проходил по комнате. А потом ему стало скучно, потому что он понял, что одно не дополняет другое, а или одно или другое. Что каждый давно выбрал, поэтому

«че ж названивать попусту». Зато Антигона с жизнью мудрее. Потому что или в тот же день, или на следующий, правдивый рассказчик уже не помнит, когда Гамлет Шекспиров поехал в книжный на «Лубянке», больше он никуда и не ездил. Так, иногда на грузчицкую подработку, или к подруге жены, у которой недавно умер муж, современный Печорин. Мануальный терапевт, литератор. Написал книгу, как прожить 150 лет. Себя простить, на мостик встать и спать уйти от интеллигентского противопоставленья: тварь ли я дрожащая или право имею. Лег на топчан отдохнуть и умер. В прошлом году мы отмечали его сорокалетие. То у входа в музей Маяковского стоял Эдип Софоклов, немного постаревший, истаскавшийся, заматеревший. Встречался с женщиной, немного кокетничал, видно, что выпивает. А Гамлет Шекспиров проходил мимо, боялся, чтобы Эдип Софоклов его не заметил и думал, «что это значит?». Он ведь у себя в комнате привык к тому, что все что-нибудь значит, словно он Господь Бог и до него жизнь не жила. В общем, гордыня. И только Антигона с жизнью знали, что дело не в этом. Просто, если ты решил встретиться, ты все равно встретишься, если заслужил. Даже если в этом городе живут 11 млн. по статистике. А что ты там у себя в комнате, от которой остались одни руины вместо государства, сказал, что это скучно и неинтересно, то что же, пусть это будет добровольное заключение, мало ли ересей на свете. Зато потом, когда освободишься, будет что вспомнить. Будешь ездить по городам и редакциям, читать и печатать повести и рассказы, как Антигона с жизнью тебя за уши вытаскивали из беды, одиночного заключения, которое ты.

5.

Если это ломки, то и должно ломать, вот народные мысли в меру абсурдные и эвфемистические или, по-русски говоря, бессмысленные. Чтобы собрать себя из многих обломков. Мама умерла в чужом родном южном городе Мелитополе, а ты не понимаешь, что это значит само по себе, такой ты холодный. Понимаешь только, что когда стоял на коленях на могиле отца три недели назад, то это было как раз на том месте, где потом закопали маму. И что когда не выдержал пятичасовых маминых рассказов про Ющенку, про Тищенку, про Кучму, про Симоненку, про Зину-соседку, про Дину-соседку, про папу, что она его не бросила, про бабушку, почему не приехала на похороны, как у меня долго писечка не раскрывалась в подростковом возрасте, про субсидии, про компенсации, про «ты, Генка, дурак», то стал говорить свои слова, и они были примерно такие: я не знаю, кто больше виноват. Я, который тебя бросил, папа, который кололся, Дина, которая не пришла к тебе в больницу, ты, которая рассказываешь мне, твоему сыну, что продашь квартиру и отравишься, когда почувствуешь смерть. И что уже, оказывается, стал священником. Что это, оказывается, были исповедь и причащение. Никто ведь не виноват, что мама устала к этому времени безумно, а ты еретичествуешь. Все равно жизнь и Бог все устраивают: и исповедь, и причастие, и могилу, и отпевание, и чистилище на божественной драме жизни. И что когда приехал в Мелитополь, потому что позвонили соседи, что маму забрала скорая, и готовился месяц и два ходить в больницу через парк, набрал книг. Что по вечерам будешь читать, А по утрам писать, потому что дежурный врач хирургического отделения по телефону сказал, что Яневу Валентину Афанасьевну прооперировали, операция легкая, приезжайте ухаживать. А потом оказалось, что это какая-то путаница, в двери торчала записка от соседки, про то, что крепись и зайди к другой соседке. И это была первая непонятность. А потом непонятности росли в такой геометрической прогрессии, что только ты с твоим «слишком быстро», с твоей мгновенной реакцией одиночки и холодного человека, принимающего решение еще до наступления настоящего несчастья, на одной интуиции, был уместен, сын хоронит мать.

И вот когда другая соседка сказала, а ты знаешь, что мама умерла? А потом повела в хирургическое отделение, а потом в морг, было такое ощущение, что это все не по- настоящему, что сейчас вывезут из морозильной камеры тело другой женщины и мы пойдем искать маму в палате для выздоравливающих.

И что когда вошел в дом, то не мог даже вылить воду с прокисшей водой вперемежку с кровью, было кровотечение и сгнивший мусор в пакете выбросить, потому что была слабая и не выходила из дома неделю или две. Не от усталости или подавленности, а оттого, что все равно. Впрочем, может быть, это разные названия одного и того же, снаружи и изнутри. И тогда лег на разобранную мамину кровать и уснул. Как мама всю жизнь от всех недугов лечилась сном. И приснилось, как идешь за запахом, еще чуть-чуть - и тебя просто не станет, а станет один запах. И проснулся, подумал, куда все это девать, квартиру, вещи, банки с законсервированными овощами и фруктами, мешки с сахаром, солью, картошкой, коробки со стиральным порошком, упаковки мыла, спичек, бумаги. Банки, банки, банки, пустые и полные, ковры, ткани, мебель, посуда, за которые полжизни отдано. Мама жила в стране, в которой всем запасались впрок, начиная со смысла, заканчивая туалетной бумагой, словно бы уже настал конец света и коммунизм.

Из города Мюнхена от барона Мюнхгаузена прислали весть по электронной почте, что им это интересно, что это постмодернизм, но им нужен компьютерный вариант, ленятся редактировать, а про постмодернизм тоже пусть останется на их совести.

Демидролыч позвонил, что приедет и нужно узнать про дискету с редактором, а еще поехать в лицей нетрадиционных технологий № 3377, к Марии, Максиму Максимычу, Катерине Ивановне и Бэле, с которыми в одной группе учился на филфаке, чтобы печатать на казенном добре, потому что домашний компьютер завис, сказал, что устал от сплошных лохов и чайников в очередной раз.

Страшно ехать в Мелитополь опять на сорок дней. А еще вещи продавать и раздавать, наследство заявлять, квартиру продавать. Я тешу себя мыслью, что у всех знакомых женщин в городе Мелитополе больные дети с врожденными пороками сердца и головы, а в подъезде все мои ровесники – эпилептики, а старшие мужчины – юродивые. Один щелкает как птица, другой по снегу босиком ходит. А пожилые живут с женами как старосветские помещики, пекут шанешки и варят варенье из айвы, словно они друг у друга домашние животные. В общем, разведчицкое задание такое. Что у тебя на самом деле нет души, зато есть почерк. И потом окажется, что это не так уж и мало. Когда вместе со всеми соседками похороним маму, как она просила, возле отца и помянем в столовой «Диета» хорошими водкой и вином. А бабушка-талмудистка девяноста лет, которая просто счастлива, что побывала на кладбище, Богородица сподобила, будет маме руки и ноги развязывать с таким видом, что она делает самое главное из того, что здесь может быть перед тем, как крышку приколотить.

А потом ты продашь квартиру в Мелитополе и на эти деньги купишь дом в Соловках, и будешь в нем жить, и писать учебник «Чмо», как камень, отложенный при строительстве стал во главе угла, и как на зоне общину строили носители института личности, и что у них из этого вышло.

Фонарик, жена Пети Богдана, современного Печорина, он тоже умер, надо же, а говорят, Бога нет. Меня с лета заклинило на покойниках. Самоубийцы-шестидесятники на острове Соловки, которые не самоубивались, а уходили и улетали. Смертники тридцатых годов, которых скучали расстреливать, а просто сбрасывали с горы Секирная с бревном на ноге. Пока триста ступеней пролетишь, вспомнишь всю жизнь и Бога увидишь, потому что станешь мучеником, хоть был красным командиром или, наоборот, белым командиром, что почти одно и то же, или православным батюшкой. Потихонечку спивающиеся жители девяностых, потому что когда рай настал и он оказался ад – для чистилища нужно мужество, чистилища нужно выслужиться.

Фонарик, жена Пети Богдана, современного Печорина, он тоже умер, останется в остатке от моего сложения себя из разных обломков мест, открытых с одной стороны, с именами и названиями. Работает в банке, жалуется, что друзья про нее забыли, ее бросили, записалась в кружок бальных танцев, чтобы было, где вечера коротать, не стала читать мой роман «Одинокие», потому что очень страшно.

И это нормальные ломки, и это нормальная работа. Я себя не уговариваю. Просто мне всегда казалось, что это еще не жизнь Что нужно сделать какое-то последнее, катастрофическое и сокровенное усилие, и тогда начнется собственно жизнь, сплошная воплощуха, свет в трубе. Видно я что-то оттуда не забыл, из загробности, или как это называется по-человечески, из-за того что папа проделал слишком большую дырку (допустим) своими жменями таблеток, запиваемых пивом. После этого он делался как тряпочка, рассказывала мама потом, а я бежал к ней в гостиницу, расположенную в нижнем городе, потому что было очень страшно, на дежурство.

Ведь если грузчиком в фирме, или менеджером, или коммерческим директором, или завсклада, или водителем, то это получится то же на то же. Будешь лепить этикетки на рамки от фотографий, будешь знать их все в лицо с их длинными именами казенной цифирью по памяти, курить через каждые двадцать минут на дебаркадере, виртуозно перебрасываться фразами типа: и его как херакнуло. Это все будет очень достойно и по- человечески, но самое достойное и человеческое, что даже в божественное станет зашкаливать, будет то, что ты все время будешь терпеть, что другого выхода нет, что это игра в одни ворота и эти ворота твои, зато есть дочка Ванечка или Майка Пупкова, актерка и наездница, есть жена Двухжильновна и теща Феназепамиха. И еще много других мужчин на острове Соловки, которые зона и государство одновременно: Глядящий со стороны, Рысий глаз, Агар Агарыч с лицом пожилого индейца и неразгаданной сущностью. Тот, У Которого Тылы Как Фронт, у него стропы парашютные запутались и он камнем летит вниз. Работник Балда Полбич, который вверх посматривает. Синяя борода, святой, отсидевший три года строгого режима. Много, много других, но сейчас дело не в них, а в том, что ты будешь приходить со службы домой, вяло ковыряться в еде, потому что в электричке купил две упаковки соленых сухариков и по дороге съел и на весь вечер засаживаться к телевизору. И все тебе будет казаться интересным, потому что устал, и политические новости, что США все равно замочат Ирак, хоть с ооном, хоть без оона, и ток-шоу про то, что русская литература умерла, а у истории смысла нет, и американский боевик про православную благодать в виде робота, мутанта и клона, подставляющихся вместо людей, как в заповеди: ударили по правой, подставь левую, и порнуха после двух про обладание всеми всех. А на следующий день, когда ты будешь ехать на работу, у тебя будет такое чувство, что ты переспал в публичном доме, и поэтому работа – спасение.

А мама с ее одиночеством народа, когда в глазах все чувства сразу, от ненависти и отвращения до любви и всепрощения, когда умирала под капельницей в полдесятого вечера по местному времени, в пол-одиннадцатого ночи по московскому я подумал, «телевизор надавил и единственный выход избавиться от этих бесконечных телевизионных постельных сцен, устроить настоящую. Лоно целовать, туки вкушать, работать языком. Знать, что нельзя выбрасывать хлеб на мусорку, а тесто в унитаз, но все равно выбрасывать, потому что так получилось». И тогда когда запах будет почти что ты на маминой кровати через три дня, откроешь глаза и подумаешь, приедет Марина и все сделает. И эта мысль начнет тебя потихонечку вытаскивать из собственного дерьма, душевного холода и трагической гордыни, что себя жалчее всех, любимого. Потом придут соседи, и ты станешь им рассказывать, как работал на оптовом рынке в Тушино в водочном контейнере продавцом, писал в банку, которая содержала в себе желтый кусок льда, потому что морозы за тридцать, небывалые, и не пересчитывал миллионы за ящики со спиртным, потому что калькулятор замерз, а голова отказывается варить, делал вид, что считаешь, а сам не считал.

Поэтому лучше ты печатай на машинке то, что переписал начисто, когда не пишется и не читается, ни Кен Кизи, ни Сэлинджер, ни Хемингуэй. Американцы стали книжки писать настоящие, как только начали становиться империей, надо же, какая странная закономерность.

Поэтому уж лучше ты гуляй с собакой Глашей в больничном саду, где построили больничную церковь, а ломки свои считай нормальной работой, потому что мозги должны выйти на орбиту себя, стать рядом с тобой. И это и есть то, что ты всегда ждал, что еще не началось настоящее. А когда занимался философией, писал, что жизнь на месте своей нежизни - вдохновенный подарок. А мама жены принимала решение из заведующей отделом проектного института стать заведующей столовой в том же здании, потому что от института и экспериментального цеха остался один девятиэтажный дом, сдаваемый в аренду фирмам, офисам и складам и два начальника, которые приезжают на работу, снимают со стены календарь и говорят, ну, за кого будем сегодня пить, ведь деньги за аренду исправно текут и надо что-то жить. А жена в это время делала аборт в том же корпусе, в котором рожала дочку Ванечку, потому что второго ребенка мы позволить себе не могли. А супруг-псих после недельного писания в банку на оптовом рынке в Тушино заболел воспалением легких. А люди с Украины годами работают на оптовом рынке на Калининградском повороте Ярославского шоссе, на котором мы много лет покупаем продукты, а их потом шмонают менты в переходах метро и в поезде «Москва-Симферополь», что бумажки нет, в которой написано, что в мире Бога нет, а есть кесарь и он теперь будет бог. И люди с этим ничего поделать не могут сначала, а потом, когда у них кончаются ломки, что это все не то, 20 лет пишешь книги, и ни одна сука не напечатает. Потом они смотрят и видят странную вещь, свою жизнь как будто со стороны. И это как у Микеланджело на фреске в Сикстинской капелле, где Бог и Авраам тянут друг к другу руки. Авраам думает, что Бог ему такую фору дал, в которую вмещаются не только заподлицо и западло, зона и государство, подставляться и подставлять, а даже сам Бог. А Бог думает, «Кто бы мог подумать, что он сможет, это как на уроках биологии, брали химический раствор, и он становился примитивной живой клеткой, отвечающей трем законам естества: поглощение, выделение, деление. Чудо».

6.

Ты нашел палочку-выручалочку по жизни. Возможно, что это подарок. Неизвестно, за какие заслуги. Может быть, не заслуга, помощь. Кто-то заслужил и теперь помогает, бабушка, жена, мама, дочка, теща. Я смеялся, что я как бык-производитель. Кругом одни женщины. И что это значит? Вплоть до животных, собаки и кошки мужской породы не выживают. Я специально так подстроил, как Эдип Софоклов или как Гамлет Шекспиров, просто тяну до последнего, пока все погибнут и тогда сразу станет ясно, что надо делать. Уехать, а потом приехать.

Ни наняться на работу, ни напечатать свои мысли - не выход, потому что, что же, все зарабатывают деньги и думают мысли, этого достаточно для преуспеянья, но совсем недостаточно для того, что выяснилось, когда умерла бабушка, когда умерла мама, когда жена из дома прогнала, когда теща на себя руки наложила, а ты вызывал скорую помощь, когда дочка приняла сторону бабушки в споре: тварь ли я дрожащая или право имею. Быть холодным и одиноким, этого мало. Это всего лишь первая половина от мамы русской. Колоться и подставляться это как раз. Это вторая половина от папы болгарина. И сразу случается совпадение. Ты просто поехал, а потом приехал. А здесь все уже по-другому. И там все уже по-другому, куда ездил. И ты об этом пишешь, ведешь дневник, какие дела и в какой последовательности надо переделать, чтобы не выпускать из рук ключ событий и нить перемен. Зачем тебе это надо? А кто виноват, что вокруг не осталось мужчин, вплоть до животных, я, что ли? Видно, очень тяжелая идет работа, и мужчины мрут, как тараканы от дихлофоса, а ты, как Штирлиц, то прикинешься слабым, то прикинешься сильным, то уедешь, то приедешь, и таким образом убегая от рока, дожил уже до того, что молодые люди называют тебя на вы, а ты про себя недоумеваешь и смеешься в бороду незаметно. Ты только нащупал отгадку, что помощь приходит с той стороны смерти через сестер и братьев, если ты все правильно делал, а то, что ты так боялся или не боялся, то это очень занимательно и беллетристично, и ты про это можешь написать рассказы, тебе заплатят разные деньги, в зависимости от того, насколько ты раскручен, и потом на эти деньги ты сможешь купить дом для жизни и чтобы написать новые рассказы. А что дальше? Вот в том-то и дело, что дело совсем не в этом. А в том, что вокруг группа женщин и они тебе помогают, то с деньгами, то с квартирой одни, а другие шлют такие вести, от которых спокойно сходят с ума, вешаются, спиваются и заболевают падучей.

7.

Вот, оказывается, была работа, сидеть весь этот месяц перед маминой постелью в чужом родном южном городе Мелитополе, читать, писать, слушать маму. А я таможенников обосрался, что с десятого января нужны загранпаспорта для переезда через границу России с Украиной и уехал. А еще больше испугался, что меня не будет, а будет мама. А представляешь, как бы это было хорошо, вместо всех этих вечеров, проведенных у телевизора в Мытищах и дней на грузчицкой халтуре в Москве. А я думал, что я готов к своей смерти, я даже к маминой смерти был не готов. Как когда дядя Толя с бабушкой двадцать лет сидел, дрались, матерились и жили вместе. А я месяца обосрался, что не могу только слушать, а потом записывать, что начинаю сам выступать, учить маму жизни, что лучше уж я уеду, стыдно.

А ведь какая могла быть работа. Все государства с их подставляться и все зоны с их подставлять, и с их войной между ними, дворовая склока рядом с таким миром. Провожать умирающую маму в дальнюю дорогу и петь загробную песню обо всей жизни: про Гарика, про мамочку, про Толика, про Ющенко, про Кучму, про Юлию Тимошенко, про горгаз, теплосеть и водоканал, про субсидии, компенсации и коммунистов. Про то, как страшно умирать одной никогда не говорила.

Вот и попробуй после этого не верь себе. Я ведь всегда знал, что это самое главное на свете. Мама лежит и читает на диване, а я положил голову к ней на колени и читаю свою книжку. А когда стал взрослее, разбираю магнитофон, а потом собираю, остается много лишних деталей. А когда стал еще взрослее, ловлю птичек на балконе, щеглов и чижей на подсадную птичку и ношу на толчок продавать за пять рублей штука. Хожу в ельничек в парке менять «Угрюм-реку» Шишкова на Конан Дойля и «Трех мушкетеров». Читаю Хемингуэя на балконе, так что однокласснице из соседнего дома номер шестнадцать, Оле Почапской, видны только мои голова и пятки. С тех пор всю жизнь так читаю, отток крови, что ли. Ковыряюсь в паху, чтобы «писечка раскрывалась».

Но укатали сивку крутые горки. Мне тридцать лет долбили: деньги, квартиры, машины. А получалось: вино, женщины, наркотики. А чтобы так не получалось: хлеб свой насущный в поте лица твоего днесь. А теперь я не знаю, что мне делать. Мама отложила четыреста долларов на похороны и четыреста долларов бутылочных отдала мне во время болезни, приватизировала квартиру, чтобы я мог заявить наследство, продать квартирные метры и обстановку и на вырученные деньги, три тыщи долларов, купить жилье на Соловках, чтобы уже больше никогда не путаться и делать то, что считаешь нужным. Ведь времени остается не так много, лет десять, допустим. Еще надо записать правду, потому что не смог записать песню. Жалко.

 

8.

Ну вот и определяется работа, тебе ведь нужна определенность. Я должен месяц сидеть в Мытищах и гипнотизировать себя маминой смертью, чтобы потом поехать в марте в Мелитополь, и хлопотать с квартирой, и там тоже, воспоминания, имена и деньги. Чтобы потом в апреле поехать на лето в Соловки, и там тоже книги, люди и рыба. Чтобы потом поехать снова в Мелитополь через полгода по закону о передаче наследства, а потом вернуться на Соловки и купить полдома у Небоженок за три тыщи долларов. А в это время в городе Мюнхене барон Мюнхгаузен, почему он? Потому что это то, что не может быть, после двадцати лет невоплощухи. Мистика, кошмар, а на самом деле, ты просто не выполняешь социальный заказ. В последний момент из последнего вагона высовывается нога и отклеивает тебя от поручней - и ты летишь в бездну. И только из милости нескольких женщин: бабушки, мамы, жены, тещи, дочки, страны и животных женского полу, собаки Глаши и кошки Даши, которые как рама шерстяная вокруг внутреннего холода, тебя еще терпит действительность. Но все равно, когда проходишь мимо помоек и там роются бомжи, в груди щемит от стыда и страха. Что сам такой же, приживалка. А кто здесь не приживает?

Так вот, в городе Мюнхене барон Мюнхгаузен напечатает разные рассказы: Приключение, Дезоксирибонуклеиновая кислота, Гражданство, Не страшно, Осень, и повести: Мелитополь, Мама, Телевизор, дочка и разведчицкое задание. Короче, целую книжку. Про разные места и мысли, и тогда начнется драка, что ты тоже смертный и ты нарвался, вызвал на дуэль государство и зону. Что они нисоткуда и никуда, из смерти в смерть, а ты соткуда-то куда-то, из истории в природу, из жертвы в Бога с именем и судьбой. Что было, что будет, на чем сердце успокоится. Как ты на маму прикрикнул, когда она сказала, что хочет продать квартиру и отравиться, когда почувствует смерть, чтобы деньги не пропали. «Ты что, жизнь прожила, женщина, мать, не знаешь, что это самый большой грех на свете. Не может быть, чтобы люди приходили ниоткуда и уходили никуда». А мама сказала, «просто обрыв. Я тебя знаю, Генка. Бросишь вещи и квартиру, которые мы всю жизнь наживали, папа пошел в армию, уехал в Польшу, чтобы шли две зарплаты, одна на книжку, другая на книги, ковры и посуду, и чтобы квартиру дали». Я еще потом подумал, не хуже доктора Живаго, ну вот, сподобился причастить церкви христовой. «Я не знаю, кто больше виноват. Я, который бросил маму в чужом родном южном городе Мелитополе, шесть лет не приезжал, когда совсем стало плохо с деньгами и судьбой. Ты, которая говоришь сыну такие вещи. Папа, который кололся. Дядя Толя, который с бабушкой дрался перед ее смертью. Но ведь есть вторая половина. Что все мы терпели нашего Бога и как могли подставлялись под эту работу, жить в чистилище между адом и раем, быть холодными, одинокими, припадочными, родными».

А все будут смотреть по телевизору передачу, как один из многих с именем и судьбой подготовился к смерти. А с той стороны смерти тоже будут смотреть люди: папа, мама, бабушка Поля, Петя Богдан, Николай Филиппович Приходько, Морозов, Агафонов, Останин, Юлия Матонина, Антонина Мельник, тридцать тысяч сброшенных с горы Секирная с бревном на ноге и многие другие. Как ты вместе с ними становишься Богом, а в это время футбольная команда «Локомотив» Москва будет встречаться с другой футбольной командой «Реал» Мадрид, начальники будут делать карьеру, а врачам и учителям поднимут зарплату.

9.

А я ему рассказал, что у Марииной сослуживицы Антигоны, у которой муж-художник и сын-диссидент и дача в Тверской области, на которой в малиннике она один раз встретилась с мишкой, малиной разлакомившимся, на которого она думала, что это сын Андрей, тоже большой и с бородой, когда тот в малине трещал. Ей рак вырезали в то же время что и маме. Она рассказала историю, как встретилась с мужем друга, тоже художником, с которым не виделась двадцать лет и говорит, ты, наверное, меня не помнишь. А он говорит, как не помню, ты была в зеленом на красном фоне. А еще рассказала историю, как ее мама уехала в Астрахань, а они с мужем остались делать ремонт, и вот она шлет телеграмму с полпути, «Кухню красить в любой цвет, кроме черного, черный мрачно». Покрасили в красный. А еще рассказала историю, что развелась с мужем-художником, потому что, наверное, ему все время надо было говорить, что он гений, а ей надоело. Один раз просыпается ночью, у мужа друг, сидят на кухне, с которой доносится, «ты гений - нет, ты гений». А еще рассказала историю, что сын хорошо знал север и провел через границу кого-то из неугодных, и сидел на зоне под Архангельском, и там писал элегии:

 

НА СМЕРТЬ БАБУШКИ.

 

1.


Как жила, так умерла.
Осенью, с первыми холодами,
в конце августа.

В конце жизни бил сын,
всю жизнь горбатилась неизвестно на кого.
А сын был рядом и похоронил.

Легла в свою землю
рядом с сыновьями,
подорвавшимися детьми на мине.

На лесном погосте
пили, курили, смотрели в землю,
глядели вдаль,
а в глаза не смотрели.

2.


Твоя душа меня взыскует, бабушка,
а что я могу, я ведь нищий.
Мне даже не жаль,
у меня нет жалости ни к кому.
Осталась одна капля любви,
как её разделить на долгую-долгую жизнь,
разве что выплеснуть в первом глотке.
Но это нельзя, такое не любовь,
а самоупоение.
И люди это знают, когда горбатятся на земле.
Заматеревают в корень.
Делаются отдельными, злыми и жалостливыми.
Такими уйдут уже, всех простив,
передо всеми попросив прощения.

3.


О священная минута казни,
ты не состоятельна перед новым шагом,
кто его сделает, кто его сделает.
Как надо бояться жизни,
как надо сторониться людей,
как надо любить природу свою,
чтобы сделать его, этот шаг.
Запрокинуть руки, упасть на землю,
смешаться с прахом,
думать, помнить, понять.
Ты не один на земле,
ты не один,
не один.
Это ты, твоё, этот сброд и хлам.
Это твоя чистая слеза:
пот поколения
в крови зачатия,
в слизи семени,
в блуде эпохи.
Восстающее семя жизни.
Новое солнце рядом с прежним,
ещё невидимое, уже не видное.
Неневинное солнце памяти.
Ещё усилие, оно поднимется
над нашими головами,
из наших голов построенное.
О нежный ребёнок, тронь своим оком коснящим
нас, костерящих твоё рождение.

4.


Так жизнь позвала,
как долго я ждал
этой смерти,
этого рождения.
Новая судьба, бабушка,
ты освобождаешь своё место.
Только бы не потерять твой свет.
Живая звезда живёт и ждёт,
когда же уже её позовут,
потребуют даже на землю гнилую,
прогнившую потом и солью, и кровью,
пропитанную семенем поколения
одного, другого, третьего.
И так до бесконечности.
Когда же судьба достигнет нас
со своим ударом в руке?
И вот удар камнем по темени,
звезда ли упала, родилась ли новая.
Мы летим сквозь фиолетовый свист ветра,
мы делаем ногами шаги, толкая.
Но когда-то и к нам притронется
нежное дитя пальцем холодным.
Кто ты, смерть, чего тебе надобно,
будет спросить уже некому.

5.


А нам ответят: это видите.
И мы ответим: это видим.
Ну тогда ступайте, скажите повести
никому, былью подросшей совести.
Вы видите, как на былинках, на ковыле
играет этот ребёнок невесомый.
Он, может, и розовый, и брюхо у него есть,
и пачкает пелёнки жёлтым,
да показать некому.
Зато не держит дулю в кармане,
когда к нему разевают рты
как рвы пичуги, прорехи, падали.
Проросшей земли стебли и горла.
Мол, что-то надо, а что, Бог весть.

6.


И слово “умерла”, может, самое благонадёжное из слов.
Сколько в нём добротной радости и укрепления.
Нам, живущим, твёрдая весть,
всё окончательно и трагично.
Тревожная новость, почти веселье,
как сплетня, которую нельзя не выболтать.
Вот наша родина, совсем юродивая.
Как спрятать нежность к себе, покойникам,
теперь отходящим в обитель райскую.
Хотя бы тем Эдем блистающий
уже удружил,в Эдемы выслужился,
что словно с капусты кочана снимаем им
последний лист в борщ истории.
Отнесёмся к покойнику кочерыжками
своих голов, животов, боков.

7.


К нам идёт жизнь, житуха, жизнь.
Мы её не любим, когда-никогда приголубим
тем самым что есть мы сами.
Но есть мы любим, мы пожираем
её с костями, с одеждой, с пахом.
А что ж, давай нам да наливай нам
ещё добавки, сливай остатки.
И будут сливки, сметана, масло,
и будем ползать костями в прахе,
и будем плавать в дерьме, в навозе,
и скажем слово одно на свете.

8.


Любовь сияет недотрогою.
Мы это слово подглядим,
когда в могилу уложим бабушку,
у мамы мама тогда была.
Теперь какое-то глухое молчание
на том конце телефонного провода.
У мамы мамы больше нету,
что делать сыну, вернее внуку?
Уж коли делать, сосать пустышку?
копать могилу? прикинуться валенком?
Вот шанец выстоять
против молчания.
Ни слова фальши,
ни слова чести.
Всё честь по чести,
досужий вымысел
из пальца высосан,
бери лопату.
Любовь сияет недотрогою.

1993.

Я сказал Демидролычу, что есть чисто профессиональные вещи. Для художника не было двадцати лет, потому что было зеленое на красном замечательное. На зоне элегии писать - это очень внятная констатация ремесла. Возможно, ты сумасшедший, наверное, ты холодный, зато ты живой.

Когда Демидролыч спросил, почему министр халтуры Мертвенный тебя так задел, что на ток-шоу «Русская литература мертва?» плясал краковяк, ведя? Потому что на самом деле он сказал, что я мертвец, потому что русская литература это я, вместо того чтобы мне помочь, уж коли ты за это деньги получаешь по штату.

1о.

Метафора разрастается и оказывается, что все мама. Дураки, бараны, козлы, тот свет, этот свет, Мелитополь, Мценск, Мытиши, Москва, Соловки, дочка Майка Пупкова, жена Антигона, теща Эвридика, министр халтуры Мертвенный, Соединенные Штаты Америки, Ирак, сто миллионов замученных с биркой на ноге, по непроверенным данным, семь тысяч лет богосыновства по библии и тридцать миллионов лет по биологической энциклопедии. И вообще всякие числа, имена и химические формулы. Что просто ты говоришь, мама, и идешь за запахом. И в тот момент, когда ты уже в воронке, тебе говорят, не может быть, вертайся взад, работа не доделана.

Тот, У Которого Тылы Как Фронт, летящий вниз, потому что у него стропы парашютные перепутались. Работник Балда Полбич, летящий вверх, потому что надо же кому-нибудь быть положительным героем на божественном театре жизни и, кажется, он вляпался. Сама мама, про которую ничего нельзя сказать, потому что все страшно. Я, который принимаю посвящение, что я буду тоже всем, только уже сейчас и на бумаге, чтобы потом, когда дело коснется спартанских дел, мальчиков бросавших в воду, выплывет - выплывет, а девочек в пропасть с горы, наступало позднее мужество.

А потом, ведь даже если я не смогу, то это ничего не изменит, что надо смочь. Что смочь? Маму смочь. Ведь ты же сбежал месяц назад из чужого родного южного города Мелитополя, когда испугался, что твоей правды не будет, а будет только мамина, и стал кричать, что так нельзя, а потом от стыда купил билет до Москвы.

2оо3.

 

ТЕЛЕВИЗОР, ДОЧКА И РАЗВЕДЧИЦКОЕ ЗАДАНИЕ.

И прищурившись, как Клинт Иствуд,

Капитан Воронин глядел им вслед.

Б. Г.

1

Я понимаю только одно, что мне надо жить отдельно от дочки и отдельно от телевизора. Вот вывод по жизни героя жизни из вчерашнего дня. Потому что когда вместе, то нужно быть благородным. А это значит не брать себе, не брать себе и все. Как когда угостили сигаретами в армии в учебке в Одессе, не хотел сразу поделиться, хотел сначала сполна почувствовать себе. Как Гриша на Соловках в сорок четыре года говорит, ребята, вы знали, на что шли, когда везли вещи на остров. Не потому что не хотел помочь, ведь я ему намекнул, что это как предательство, бросить шесть лет и дом, которые подарили веру, любовь и дружбу, а Бог опять улетел. Мы ведь не виноваты, что аренду не продлевали, а потом продлили. Он просто хотел сначала повыпендриваться, «не надо близко», а потом испугался, что опять остался один.

Вот так и я, что-то там делаю. Мама умерла. Дочка меня не любит. Жена службу тащит. Теща отчуждена. Друг работает с десяти утра до двенадцати вечера, а по выходным делает авангардный ремонт у себя в комнате и изучает иероглифы, потому что нужно куда-то девать душу, которая, как десантник, слишком изощрена упражнениями на выживание, может и кошку съесть, если надо, лишь бы выполнить задание. А я, например, понял, что наплевать на задание, если людям не будет от меня пользы, а дать ее не могу. И поэтому я удаляюсь, чтобы не смотреть телевизор и не ругаться на дочку, и для этого придумываю всякие дела. Что нужно ехать в Мелитополь, устраивать поминки по маме. А потом заявлять права на наследство и продавать квартиру. А внутри разговаривать с соседками и друзьями детства, чтобы увидеть душу и попробовать ее описать.

Зачем мне это надо? Затем что, может, нужно, и это самое главное, и это первый шаг, полюбить свое «я» сначала. И увидеть, что оно как звезда на небе среди одиноких звезд. И неизвестно, какая красивее, и неизвестно, какая одиночей. Но известно, что все их любишь, но важно не расплескать любовь на азартное похмелье и риторические ухватки, поэтому, когда сделаешь записи и устроишь дела в Мелитополе, поезжай на Соловки. Чтобы там договориться о покупке полдома, чтобы там разговаривать с людьми разных характеров, простыми и сложными, интеллигентными и запойными, подставляющимися и подставляющими, начальниками и подчиненными, патриархами и кликушами.

Наждачкиным, начальником, делающим карьеру, как исполняющим музыку на некой мандолине, у которой одну клавишу с надписью «милость» нельзя трогать, такой характер игры. Ма, маленьким героем русской литературы, ведущим войну с призраками уже две тысячи лет. Отечественные дворяне, капитан Копейкин родил Акакия Акакиевича, Платон Каратаев родил работника Никиту. А потом они поняли, что не могут без нигилистов и бар, потому что кто же им расскажет, что никаких призраков нет. И конечно, они им не поверят, этим современным Болконским и Печориным, что все ясно и просто, как после написанного хорошего стихотворения, надо делать работу, а там как Бог даст. Зато на первый план выступят такие, как Агар Агарыч и работник Балда Полбич, которые один терпит другого себя, другой починяет испорченную музыку, не очень интересуясь, кто ее испортил, а в перерывах пьют. И здесь опять нужен ты, герой нашей повести и жизни одновременно, Финлепсиныч Гамлет Послеконцасветыч Веня Атикин Никита Янев Генка. С этим твоим «не надо близко», так говорил Сережа Федоров, сын Максима Максимыча, коменданта Белогорской крепости и его жены Бэлы. (Пахнув кэмелом и гжелкой и прижимая к груди сынишку. Теперь он работает преподавателем словесности в лицее нетрадиционных технологий номер тридцать три семьдесят семь в городе Стойсторонылуны).

Итак, с этим твоим, «не надо близко», футболом по телевизору и отчуждением к родственникам. Юродивым прищуром, как на Тамарином причале во время селедочного хода, все за всеми следят, у кого лучше ловится. И только тебе кажется твой прищур гангстерским и победительным, но это не страшно. Характер заблуждения и есть характер работы. Как когда с паломницей Лимоной схлестнулись на горе Секирная в богословском споре о природе благородства минувшей осенью. Она говорит, что Бог, ты говоришь, что люди. А потом умерла мама, а потом ты увидел длинную вереницу из твоих папы и мамы, бабушки и дедушки, родственников и чужих, самоубийц и поэтов, мучеников и милиционеров, праведников и функционеров, мореходов и врачей. Петя Богдан в цепочке, Николай Филиппович Приходько, Останин, Агафонов, Егоров, Юлия Матонина, Антонина Мельник, тридцать тысяч сброшенных с горы Секирная с бревном на ноге, триста метров над уровнем моря, сто миллионов зарытых на одной шестой суши, по степям, пустыням, тайгам и тундрам. Вот мои святцы, они же страстотерпцы. Юродивый прищур, иногда комический, иногда кощунственный, отчасти еретичествующий.

Артангаровский смотрит, как бы не прогадать. Глядящий Со Стороны смотрит и ничего не видит. Будущий Пахан смотрит и думает, может, ну его на фиг, это будущее паханство, но от фарта и фортуны не уйдешь. Бонза Самолетов смотрит, ему хочется соревноваться, а в чем, он и сам не знает, что он меня попишет, а я его опишу. Подростки на монастырском причале уже все забыли, но поставили брезентовую палатку, чтобы меня встретить и убить, когда я буду мимо проходить, потому что в минувшем столетии, тысячелетии, космической эре, акте мировой истории я их назвал «сынки».

Вера Верная и Чагыч, как подосиновик и березка, созидают микрофлору и друг без друга не могут, а до всего остального им дела мало, хотя березка - начальница, а подосиновик - вождь племени, и у тебя каждый раз такое ощущение, когда с ними поговоришь, что дело вовсе не в них, а в тех, кого они родили, потому что они уже начали жить. Они думали, Россия – община, а оказалась страна эта – зона, как, впрочем, вероятно, и все другие страны на нынешнем витке истории, так же как на всех других. И вот уже им придумывать выходы. Мадонна Микеланджело быстро забеременела. Что ж, это выход, а дальше как получится, по крайней мере, есть ради чего подставлять и подставляться, быть жестоким и унижаться. И смотреть внутрь себя, как там разрастается некое пространство, больше всего похожее на время, про которое кто-то что-то говорил, но это все потом, потому что оно само. Мадонна Боттичелли, которая что-то увидела и словно забеременела, и уже несчастна, и как ее спасти? И одна станет много раз матерью, а другая монахиней, и они родные сестры. И это как Сара и Рахиль, жены Лавана, которые обе понесли.

А еще Маленькая Гугнивая Мадонна, дочь работника Балды Полбича и его строгой, но авторитетной жены. И мужичок с ноготок, сын Глядящего со стороны, которому уже шесть лет четыре года, потому что он его родил, когда уже был запойный. И они глядят лукаво и разночински. Что дело не в еде и не в цветах, меняемых друг на друга у дядечки из Москвы, подарках и знаках внимания, это уже теплее. Потому что подарок - это то, что нельзя подарить, то, что у тебя уже есть изначально. И тебе о нем напомнили в неожиданном стечении обстоятельств, как свалившейся с неба сушеной плотвой или бархатной кепкой, а ты в ответ подумал, будучи тварью Божьей, главное не сесть на иглу, не решить, что так будет всегда и можно прожить на подачках. Надо отработать фору, короче. И принесешь цветов чудаковатому дядечке, чтобы отблагодарить, не столько его, потому что не чувствуешь благодарность, сколько чтобы длилась дружба, потом она станет любовь, в других обстоятельствах и с другими людьми, потом она станет вера, может быть. Львиного зева, ромашки, колокольчиков, мать-и-мачехи, пастушьей сумки, крапивы, одуванчиков, репейника. То, что удалось вспомнить.

Те, кого удалось вспомнить, пока еще не поехал в Мелитополь, пока еще не поехал на Соловки. А просто разозлился на дочку и на телевизор. Все люди – сестры и братья, а папа – какое-то чмо. Со всех сторон телевизора несется к Господу Богу молитва, помоги нашим выиграть. И Бог затворяет двери.

Другими словами, в качестве отступления, если хочешь, чтобы из города Мюнхена от барона Мюнхгаузена по электронной почте пришло письмо, в котором он тебе расскажет, что твоя книга под названием «Гражданство», будучи опубликованной, как политические лидеры опубликовывают свою внешность, завоевала сердца. Так вот, если ты этого действительно хочешь, в чем я, твой двойник, глубоко неуверен. Ты что-то там пел про дальше, корыстный ты человек. Так вот это дальше увязано с другим дальше. Вернее, друг для друга они другие. Когда напишешь свою утреннюю прозу, про то, как делать то, что страшно, дружить с чужими людьми, которые смертные и холодные еще больше, чем ты, и ходить по инстанциям, которые настолько казенные, что каждый раз надо в церкви на службе час молиться, чтобы опять ожить, то настолько устанешь, что тебя хватит только на грузчицкую подработку, два раза в неделю и прогулку с собакой Глашей, два раза в день, по территории центральной районной больницы. Которая, прогулка, как история жизни и смерти, морг, роддом, сердечный корпус, онкологическое отделение, церковь, лиственницы, тополя, яблони. И история земли. Что все начиналось с трупов и закончится природой. Поэтому, может, сховаться. По-моему, это шанс. И барон Мюнхгаузен из Мюнхена шлет с электронной почтой, не забудьте, господин Штирлиц, об нашем уговоре.

А Мера Мерная с Мерой Преизбыточной, старые пердуньи, соседки, умная и безумная, одна боится продешевить, другая пускается в коммерческие обороты на святом острове Соловки, они даже на тебя не смотрят, они знают, что жизнь это не ты. Что жизнь - это страшно, тяжело и трагично, но есть просветляющее начало, которое очень лично, иметь мужество и физическую подготовку взять на грудь этот вес.

2.

Очень много мешающего, но в то же время оно помогающее. Про это простые люди говорят: жизнь. Разведчицкое задание, за бутылкой кагора. То ты у них на крючке, то они у тебя. Но дело не в этом, а в том, как частная перспектива по утрам переходит в общую, а по вечерам обратно. Так что если тебе ночью захочется помочиться на улице или, например, пройтись с сигаретой, то никакой улицы не окажется. Ты не провалишься в пустоту только потому, что в последний момент успеешь ухватиться за конек крыльца. Если бы ты стал невесомым и смог подняться выше тумана, ты бы увидел, как перспектива сходится в одной точке, в твоем глазу.

Эту информацию считывает мозг, обрабатывает данные и выдает картинку. Должны быть такое пространство и такое время абсолютные, которые уже не время и не пространство, и, скорее всего, это сам человек. Есть много разных слов: душа, совесть, память, Бог, сатана, нервы, но дело не в этом. Просто он хочет найти другое такое место, куда делась его мама, когда лежит ее тело и есть ее дом, а ее нет. И что он должен делать, он должен что-то решить.

Нет, конечно, конечно. Все, в общем, понятно. Похороны, хлопоты, поминки, работа, наследство, память. Но чтобы не испугаться этого «ничего», когда исполнят все ритуалы он и другие люди, то останется общий вывод. Квартира отойдет людям, деньги отойдут сыну, бумаги отойдут государству, что же отойдет маме? Маме, которая сорок лет выполняла задание русского народа, как знаменитый разведчик Исаев-Штирлиц в недрах враждебного режима. Быть холодной и одинокой и смотреть в одну точку, пока сознание не перенесется. Врачи напишут заключение, соседи расскажут, как это было. Черт возьми, проклятое наследство, подумаешь ты. Теперь тебе сужать пространство до точки, а время до слова, которое для тебя почти ничего не значит, например, Бог. А потом восхищенно поражаться, что осталось много чего такого, о чем ты раньше не думал. Халтура, показуха, жлобство, дружба, любовь, вера. И как оно лежит на жизни вроде невидимой мамы. Что можно сказать, мама. Можно ничего не говорить. Просто, тебе самому интересно, насколько тебя хватит и сможешь ли ты продолжать разведчицкое заданье, когда на ключе из центра непрерывно стучат донесенья, «ваше задание выполнено, Бог - это другой».

И ты затравленно молчишь. То есть, другими словами, мама теперь это ты. Твоя совесть и память. Твоя грузчицкая подработка, твое разведчицкое заданье, литература. И все, что ты видишь. Прогулка с собакой в больнице возле дома. Морг, родильный корпус, онкологическое отделение, церковь, лиственницы, тополя, яблони. И все, что тебе приходит на ум. Как ты двадцать лет сражался со своим двойником, холодным и одиноким, ты, колющийся и подставляющийся, ты, припадочный литератор, ты, юродивый сумасшедший. И теперь непонятно, кто из вас ты, кто из вас он. Кто из вас Бог, кто из вас сатана. Ясно одно, один из вас твой папа, другой из вас твоя мама. А ты - это то, что получилось и чего ты никогда не узнаешь, несмотря на буковки и литературу, и разведчицкое заданье. Все равно оно уйдет сквозь пальцы в ту точку, которая не время и не пространство и в то же время они.

Есть слово Бог, которое почти ничего не значит, кроме того, что для тебя мама теперь Бог, а ты для мамы. И ты ей говоришь и показываешь передачи по всем каналам, начиная с внешней политики и заканчивая сексом. А она тебе рассказывает, что вышла за папу девочкой, что все женщины - богородицы и блудницы одновременно, как будто мужчины другие, что нужно приехать на поминки, что она беспокоится за квартиру, хотя ей теперь не о чем беспокоиться, потому что, как оказалось, что все - это часть общего разведчицкого заданья, что, оказывается, ее одиночество встраивается в твою работу, а ее холодность влепливается в твою халтуру, а вместе это получается, что у тебя еще есть некоторое время и некоторое пространство, прежде чем ты станешь Богом или его двойником сатаною. И ты должен поехать на юг на Черное море и продать там квартиру, потом поехать на север на Белое море и купить там полдома, чтобы потом ловить рыбу, разговаривать с людьми и писать книжку, как мы все отдельно и вместе одновременно и что мы Бог друг для друга.

Психоаналитик скажет, раздвоение сознания. К ляду психоаналитика. Вино и женщины - вот его раздвоение сознания, или стукачество и тусовка.

3.

С тех пор, как нами управляют два президента, дело даже не в точных именах, Сутине и Жутине, а в демократическом принципе двуглавства, мы, народ, и я, писатель, от имени которого (народа) я всегда выступаю, вздохнули свободней, потому что где есть двое, всегда возможны интриги, отсрочки и послабленья. Шифровка.

4.

Ну ее на фиг, эту Глашу. Тут от одной собаки сбежишь, не то что от дочки и телевизора. Опять зачала неизвестно от кого, от Святого Духа, что ли? Шифровка.

5.

Как в фирме «Трижды семь», где я халтурю грузчиком, есть генеральный директор, а есть товарищ прокурора, как раньше говорили. И вот начинаются интриги, потому что люди устали, а денег плотют мало, надо же на ком-то вымещать раздраженье. Значит на сослуживцах. Хитрые начальники, чем нанимать еще людей и поднимать зарплату, пусть две женщины, одна молодая и холодная, другая заезженная и одаренная, схлестнутся, что не могут друг с другом. И тогда пришлют третьего директора, коммерческого, по совместительству грузчика, кладовщика, менеджера, курьера, героя нашего времени, потому что он раньше шесть лет прожил на острове в море, почти что необитаемом, среди неолитических памятников, построенных Адамом и Евой, деревянной церкви, построенной Петром и жилой избы, построенной заключенными Флоренским и Лихачевым, ледниковой тундры, зайцев, трески, зубатки, селедки, морошки, подосиновиков, клюквы, черники, брусники, голубики, вороники, морской петрушки, чаек бакланов, водоросли анфельции, каменных лабиринтов. Загадка мироздания. Космические часы? Лунный календарь? Формула вселенной? Посвятительная инициация подростков, достигших половой зрелости? Схема охотничьего капкана? Вот он думал-думал над этой проблемой шесть лет и ничего лучше не придумал, как вернуться в мегаполис, служить коммерческим директором в фирме «Трижды семь» за двадцать тысяч в месяц. А по совместительству грузчиком, разнорабочим, менеджером, кладовщиком, начальником и всеми его подчиненными, потому что однажды увидел такой сон. Он предается любви с женщиной в цветочной оранжерее. И одновременно это посвящение. Что все не по- настоящему. И те, кто это знают, становятся начальники, а те, кто это не помнят, становятся их подчиненные. А что делать ему, который то вспоминает, что это не по-настоящему, а надо делать вид что по-настоящему, а как по-настоящему? То обо всем забывает и предается любви с женщиной в цветочной оранжерее, которая таким образом его посвящает, что это все не по-настоящему, а как по-настоящему, она не говорит. Хитрые начальники.

6.

Жертва. У нас с дочкой Аней не просто антипатия. У нас с Аней антагонизм. Это как мамина жертва и бабушкина. Бабушка тащит воз, мама ушла в себя. Шифровка.

7.

Нет, просто ты делаешь то, что можешь. Ты можешь очень немного. То, что ты видишь, святой остров Соловки. Ты ловишь рыбу, пишешь книгу и приезжаешь к родственникам на побывку. У тебя есть там дом. Кто тебе даст пропуск для такой жизни? Когда одни воз тащат, другие в себя уходят. Вот именно, если ты видишь и то и другое, обе жертвы. А еще я вижу, как бог обстоятельств лепит картину, как когда-то рисовала для меня картины дочка, а я служил на заводе, на станке резал мозаики детям и взрослым за зарплату. Что в какой-то момент может так случиться, напечатают твою книжку и дадут денег. Причем деньги будут не за книжку, чтобы ты чего не подумал.

Во всяком случае, так было. Соседки говорили, когда маму хоронили, квартиру отремонтируешь, мы поможем, и продашь вместе с вещами за четыре тыщи. А на Соловках соседка Боженкова говорила, у которой я брал молоко два года: приходил паломник, предлагал за полдома на горке (за которым она присматривает) три тыщи, мне он не понравился, какой-то самонравный. А когда маму похоронили, приехали в Москву, Норсульфазолычиха, которая обижается на Марию, что она с ней больше не дружит, потому что в начале службы десятилетней все со всеми дружили. Лицей нетрадиционных технологий № 3377 был такое место, работа, где зарабатывают деньги, а еще, потому что жертва, больше полжизни светски и все время как надо. Так что, в конце концов, становится род искусства. Жертва, поприще, сцена, работа, литература. Женщины. Мужчины. Любовь. Дружба. Но потом как на войне, которая длится слишком долго, это надоедает, каждый строит себе домик, как улитка, и приходит к другому только в гости, выбрав двух-трех наперсников. Максим Максимыч физруков, с которыми пьет и преферансирует. Бэла сына Сережу. Катерина Ивановна разведчицкую подработку, ей кто-то звонит по мобильному телефону, и она в другую жизнь уезжает. Так ли это? Ей нужно, чтобы было так. Антигона радуется на ботинки, купленные в местном «Стоке» на восьмое марта, недорого, потому что сезон проходит. И на стройную шубку из цигейки за восемь тысяч, которую ей купила мама на день рожденья, которую она вполне могла себе позволить, зарабатывает частными уроками десять тысяч в месяц. Если бы не муж писатель, который седьмой год уезжает на остров в Белом море и тем самым вымогает себе у семейного бюджета относительную свободу, нищенские деньги, два раза в неделю грузчицкой подработки, триста рублей в смену.

И вот когда маму похоронили и приехали в Москву, Норсульфазолычиха, которая летом познакомилась с необыкновенными людьми из города Мюнхена, и они сказали, что занимаются тем, что печатают русских авторов, писателей и поэтов. И чтобы она им присылала, если что будет. Она сказала, что пришел факс от барона Мюнхгаузена по электронной почте как с того света, который в то же время этот. Как когда мы ходим в гости и ведем себя по-светски или рядом с красивой женщиной, не то чтобы мы жаждем постельной сцены, просто нам кажется из-за вина и яркой одежды, что можно убрать жертву, чтобы осталось одно чудо. Но в глубине души мы знаем, что такое чудо зовется мудозвонством. Хотя если как у нищих по электричкам, то это уже серьезно. Они едят собак на пустырях и что-то знают про конец света, что мы от себя тщательно скрываем.

Итак, когда маму похоронили и приехали в Москву, Норсульфазолычиха сказала, что им это интересно, это постмодернизм, но они ленятся заниматься редакторской работой, короче, чтобы прислали компьютерную версию. И вот я целый месяц езжу в лицей нетрадиционных технологий №3377 к Марии, Бэле, Максим Максимычу и Катерине Ивановне, с которыми учился в одной группе на филфаке, хотя это не наверняка, такие мы стали другие, где я проработал учителем целую неделю давным-давно, а еще раньше приезжал в гости каждую неделю, и мы с Максим Максимычем наперегонки пили водку, кто больше любит русскую литературу. И урывками печатаю повести и рассказы на компьютере и уже знаю, что такое виндоуз и мышка.

То есть, другими словами, я ведь не молодой боец, которого поднимают ночью кандидаты, чтобы он пел дедам дембельскую песню. Род современного искусства: вы нам спокойную жизнь - мы вам род жвачки, когда стадо приходит вечером с покоса. У коровы так устроено пищеваренье, что она может отрыгивать часть травяной жвачки и мерно покачиваясь на ногах-сваях в долгом сумраке хлева, глядя в какую-то ей одной видную идею, переживать часть жизни без времени и пространства. Это отдых. Отдыху не нужен смысл. Смысл отдыха в том, что он отдых. Я про другое. Я про загробность. Если мужичонка Крамского, которого так любил Достоевский и называл народом-богоносцем, который, созерцатель, стоит в лесу посреди трещащего мороза, позабыв и про дрова, и про шапку, и про лошадь, созерцает одному ему видимую реальность или, говоря современным языком, тупо уставившись в одну точку, пойдет и ограбит церковь, или босиком на богомолье в Киев, или и то и другое одновременно. Значит, он до чего-то там додумался. Значит, что-то было кроме отдыха, такое, что две трети мочат одну треть народа, называя ее врагами народа, а потом устраивают конец света в одной отдельно взятой стране для всего населенья, а потом живут уже после конца света, наслаждаясь всякой иллюзией, мыслью, краской и жертвой. Выходит, не только отдых, как мне расскажет по телевизору Арнольд Шварцнейгер, играющий мутанта, и Клод Ван Дамм, играющий клона, и Дастин Хоффман, играющий дебила. Что без них жизнь уже не могла бы подставляться, стало быть, лишилась бы благодати и замерла бы, как замирают наши матери в постели, оставив нам свою работу и квартиру. А так Бог нас еще терпит, что не только некоторые из нас что-то видят, как Достоевский и мужичонка. Пусть они видят все, что им угодно. Я-то знаю, что когда одна улитка приходит к другой улитке в гости, и они идут в гости к третьей улитке, эта иллюзия длится недолго, все равно чем там дело ни кончится, постельной сценой или детским страхом. Просто у меня в 22 года, когда я написал первое стихотворенье дня два потом было такое чувство. «Ну все, теперь все ясно, задание будет выполнено успешно». Потом оно возникало снова и снова в разных обстоятельствах, когда хоронили бабушку, мне было 30 лет, когда хоронили маму, мне было 40 лет. И теперь, когда я думаю, что мне надо делать. Поехать на остров в Белом море, купить полдома, ловить рыбу, разговаривать с людьми и писать книгу, что те, кто тащат на себе воз и уходят в себя, придумали жертву, загробность, литературу, Бога. По правде это или не по правде? Купили тебе полдома, напечатали книгу за границей, раз здесь современники Бродского сменили соцреалистов, а их еще не сменили. Чтобы у тебя не было чувства отторженности от литературного процесса. Авраам родил Исаака. Исаак родил Якова. Гоголь родил русскую литературу, Чехов ее прикончил. Пушкин родил Мандельштама Шаламова. Он родил меня.

И сказал, ну, в общем, ты понимаешь сам, не маленький. Дело не в том, чтобы слова на свои места ставить. И даже не в том, что задание будет выполнено успешно. А в том, что мы все вместе.

 

8.

Новокаинычиха из Токмака, которая первого ребенка родила в тридцать, а второго в сорок, и когда он вырос, то перестал есть, потому что, а зачем? У которой один из Глашиных щенков от первого помета, Миша, одно ухо не стоит, несчастная и сумасшедшая.

Катерина Ивановна поехала из дома, чтобы встретиться в свой выходной с Марией и вместе поехать к Фонарику, потому что давно не виделись, а у Фонарика год назад умер муж, Петя Богдан. И у Фонарика начались истерики, и она ушла из школы, и мама ее устроила в банк на дурные деньги, и ее не отпустили с банкета. И тогда Катерина Ивановна приехала в лицей нетрадиционных технологий №3377, в который она каждый день ездит на работу и тихо ненавидит, чтобы встретиться с Марией. Я там печатал на компьютере свою прозу для барона Мюнхгаузена, а Мария учеников репетировала. И поехать куда-нибудь вместе. В палатку шампуней на «Университете», купить друг другу шампуней. Она Марии шампунь «Настоящий индеец», Мария ей шампунь «Лесной шалун» с резедой и перцем. А потом зайти на рынок и купить дочкам-близняшкам предметы личного туалета. А потом заехать в книжный на «Лубянке» и магазин украшений на Мясницкой. Потому что завтра восьмое марта и нужно много подарков. Была очень несчастна, потому что не понимала, зачем это все нужно или просто от него устала, не имея возможности отчуждиться ни в вино как Максим Максимыч, ни в литературу как Финлепсиныч. Но ведь женщина и есть та, кто не имеет возможности отчуждиться ни в одну из холодностей света.

Катерина Ивановна уехала домой, а мы с Марией ехали в метро на «Комсомольскую», в вагоне сидела некрасивая девочка с завядшей розой и плакала. Мария сказала: почему несчастные красивее счастливых? А я вспоминал эффектную женщину вчера в электричке, когда тоже возвращались из лицея, Мария после службы, я после халтуры. На лавке напротив сидели хмельные ребята и матерились. В вагон вошла женщина, на которых мужчины всегда смотрят. Черный плащ, белые волосы, самообладание, улыбка, контральто, серебряные радужки вокруг зрачков, пальцы как у паука-косиножки, унизанные камнями, с ногтями, чтобы каждый смертный перенесся в изысканную страну неправды. Ноги, опять же. Отношусь с Александру Сергеичу, хотя у него слишком игриво, здесь предмет веры. Бандит, урка и гангстер, держащие мир за падлу, стали дружить с дивой как на пикнике, разгадывать кроссворд, как будто из одного двора, потому что только возле них было свободное место. Пожилые женщины и молодые мужчины боялись сесть рядом, чтобы не нарваться. Сказала, у вас свободно? С бритыми головами, слегка хмельные, с готовыми афоризмами, в сексе как в спорте, надо идти до конца. Было ясно, потом дива выйдет на своей остановке, они не станут ее преследовать, продолженья не будет, но все равно красиво и страшно. Я подумал, вагон испытывает тайную неловкость от данной мизансцены и делает вид, что ничего не замечает, было много народу. Почему? А еще вспомнил, как с Соловков ехала необыкновенная девочка автостопом, а я не верил, что ее не изнасилуют по дороге. И кто несчастней?

Косящие под урок, тащащиеся от себя в электричке, Демидролыч на шести работах, Финлепсиныч с его разведчицким заданьем, себя не бояться, Максим Максимыч с его тайным пороком, всенародной мужской нирваной, его сын Сережа Ферапонтов с его, не надо близко, Майка Пупкова с ее, папа-чмо, Новокаинычиха с ее безумием, ее взрослая дочка, которая перестала есть, Норсульфазолычиха с ее обидой, Катерина Ивановна с ее, непонятно кому это надо, Мария с ее и Бог затворяет двери, девочка в метро с ее «огнем, мерцающим в сосуде», дама в электричке, умеющая укрощать тайные инстинкты или просто откладывать их на потом, девочка на Соловках с ее ангельскою сущностью и демонами сладострастия, витающими над ней?

Вот вывод по жизни героя этого произведения, в которое все мы попали почти независимо от своей воли. Ведь никто у нас не спрашивал, хотим ли мы сюда, в эту игру страшную, где постоянным подтекстом идет, будешь ли ты подставлять или подставляться. Ведь от твоего решенья будет зависеть конечная судьба мира. Станет ли земля звездою, или вселенная совьется как свиток, как неудачная попытка, или это одно и то же. То самое «почти», про которое смотри в начале периода.

9.

А чего ты хочешь, компенсации? Вон, поезжай к маме и устраивай документы на квартиру в чужой родной южный город Мелитополь, чтобы продать и выручить деньги. Нет, не этой, человеческой? Звони Демидролычу, проси подработку. Там люди, Леди Макбет Мценского уезда, Госпожа Бовари, Шива, Будда, Рама, Демидролыч, Героиничиха, такие разные и такие настоящие. Такие холодные и такие чужие. Мужчины. Женщины. Но ты же не подросток, чтобы обращать внимание на такие вещи. Тебе надо зарабатывать деньги, кормить семью. Нет, тебе этого уже не надо. Это твоя больная совесть. То почему ты отдельно. И мужчинам стыдишься подавать руку и на женщин глядишь отчужденно. Что ж, это не так уж плохо для общины в море. Там все с червоточиной. Правда, ее нет, этой общины. Зато у тебя их целых две – литература и остров в Белом море. Раньше была третья – мама, но она превратилась в тебя. Правда, их тоже нет, по-настоящему, по правде, по времени и пространству. Зато без времени и пространства есть, и даже есть надежда, что постепенно это зерно прорастает стеблем во время и цветком в пространство. Для этого тебе надо не опускаться, как сегодня ты сделал, когда спал очень долго, а потом проснулся и подумал, какого черта. Дочка устраивает день рожденья, полтора суток делает африканскую прическу, ты потом провожаешь подростков по квартирам в полдвенадцатого ночи, потом приходишь домой и не знаешь, что тебе дальше делать. Читать Распутина «Прощание с Матерой», вот настоящий постмодернизм или смотреть по телевизору футбол, обзор чемпионатов Англии и Италии. В общем-то, тебе все равно. Кажется, что все могло бы быть по-другому. Но это только кажется. Но все равно сладко. Приходить ночью с рыбалки, уставшему как черт, мокрому и злому, без единой рыбки. Курить свою успокоительную предсмертную сигарету и отрубаться. А утром с раннего утра и до полдня что-то писать в тетрадку, пока моросящий дождик из облегшего всю землю и всю воду тумана не превратится в желтое, голубое солнце, все наполняющее опустошительным теплом и светом, черное белье на нитке, красную воду в озере, зеленую землю.

И пока тебе все это чудится под быстрый треск чернильной ручки по грубой желтой бумаге, которую любишь, все уже становится по-другому. Люди у Марины на работе несчастными и святыми. Люди у Демидролыча на работе холодными и родными. Соседи по дому одинокими и неблагополучными, хотя они уверены в обратном. Соседки по маминому подъезду, как греческие парки или православные юродивые, исполненными неземной благодати. Люди на острове в Белом море решившимися на войну со своей тенью, отбрасываемой ими на тень прохожего, дерева, птицы, паруса лодки. По крайней мере, так им кажется самим. И тогда они приглашают по беспроволочному телеграфу и по божественным нервам специальной шифровкой из центра, где начинается барон Мюнхгаузен, то чего не может быть, который уже напечатал как в наставшей загробности все твои книжки с рисунками дочки и фотографиями жены на обложке. И ты собираешь родственников в рюкзак с ручками, записи и тетради про тех, кто уже в оке, как в воде и окне, смотрит совсюду, со всякой вещи, с неба, с дерева, с ветки, из земли, из воздуха, с воли и из неволи твоей души, запуганной как зверек в клетке. Папа, мама, бабушка Поля, Петя Богдан, Приходька, Морозов, Агафонов, Останин, Антонина Мельник, Юлия Матонина, двадцать тысяч поверженных, сто миллионов святых, которые никогда ими не были, как точно знает Шаламов в «Колымских рассказах», сам Шаламов, Мандельштам, Пушкин, который все еще вызывает на дуэль интригу, сплетню, светскую чернь, государственную измену, православное фарисейство, редакторскую халтуру. И самое главное, чего тебе никогда не узнать, что же там остается в остатке, какое такое бессмертье и бесценная жемчужина в драном кармане. Ты только можешь составить список дел на сегодня и на ближайшее время: нагреть воду, принять душ, напечатать рассказы, послать барону Мюнхгаузену в город Мюнхена, а то он уже заждался, как огромная рыба, которая уже больше океана от многолетних ожиданий и обломов, даже не дергает за леску, потому что слишком мудра, а только ждет и тянет куда-то в неизбежность. Поехать на Соловки, в Мелитополь, к Марии на работу, к Демидролычу на подработку. Прочесть Распутина с его книгой, в которой птица разучилась летать, а глаза видеть и они испытывают ностальгию по полету и зренью. И кто в этом виноват, пространство и время? И что надо сделать, умереть просто и быстро? Я не знаю, я всего лишь составляю список дел: оплакать. Кого оплакать? О Господи, кого оплакать! Небо, землю, собаку Глашу, свою вину перед прохожими, собаками и кошками. Перед соседями, родными и чужими, стыдом подавать руку мужчинам и глядеть в глаза женщинам, потому что они знают про тебя что-то такое, о чем ты только догадываешься в кошмарные минуты, когда спишь месяцами, потому что не хочешь просыпаться или бросаешься на людей как фашиствующие подростки на бомжей в переходах метро. Что ты полностью провалил задание, напрочь. И только православный ангел из глины, подаренный жене на день рожденья, переглядывается с африканской языческой богиней из бронзы, подаренной жене на восьмое марта, у которой всякое движенье тела исполнено невиданного благородства. Что по их источникам тебе на подмогу уже вылетела бригада, агент 007, советский разведчик Исаев-Штирлиц и архангел Гавриил с трубой. Что ты потому провалил заданье, что слишком много на себя взял, но за это усердье и рвенье русская птица-тройка несет тебе в экипаже всю фотографию русских классиков девятнадцатого века в полном составе. С Гоголем, Достоевским, Толстым, Пушкиным, Лермонтовым, Гончаровым, Чеховым и Лесковым. Там даже Григорович с Тургеневым затесались как жалеющие животных и русский народ. Пусть их. Я тоже их жалею, когда напьюсь «Финлепсина», самого сильного противоэпилептического средства. Хотя им как всяким детям на это попхать, животным и народу. Но это и хорошо. Жизнь уйдет дальше свою иллюзию строить. А я останусь греть руки у камина и читать сказки белому свету наперегонки с пушкинским Савельичем. «Когда он обернулся, то уже ничего не увидел».

10.

Я начинаю беситься. Дочка Майка Пупкова, которая, когда двое мужчин на платформе откручивали друг другу головы по недоразуменью, один из них был папа, другой из них – хмельной, которые оба охраняли своих дочек, смотрела кино, кто победит.

Подруга жены, Фонарик, дзенская сущность, главное не нарываться, замужество, смерть мужа, дочка, теща, прана, школа, банк, медитация, про то, что я не главный, хитрый ход, в шахматах и шашках называется сортир, заныкаться и талмудистом ждать своего мессию, а пока что не надо Бога.

Катерина Ивановна, мама близняшек, бывшая замужем два дня и теперь двадцать лет отбывающая эту вину и не понимающая, за что?

Максим Максимыч, комендант Белогорской крепости и глава методобъединения по совместительству в лицее нетрадиционных технологий №3377 в городе Стойсторонылуны, и его жена Бэла родили сынишку, Сережу Фарафонова, и он говорит, не надо близко, когда вырос.

Демидролыч, Робинзон Крузо, коммерческий директор, джентльмен, художник, говорит, нет смысла, и думает, какая, на хер, разница.

Финлепсиныч, он же Послеконцасветыч, он же Гамлет Шекспиров, он же Никита Янев, он же Веня Атикин, он же Генка, будучи внедренным во враждебном режиме, выполняя разведчицкое заданье, получив шифрованное донесенье из несуществующего центра, Бог это другой, найди положительного героя.

Хера, и я начинаю беситься. В это время с работы приходит жена Марина, Мария, Двухжильновна, Антигона, Финлепсинычиха и говорит, сегодня я заработала 40 долларов тебе на спиннинг с катушкой, надувную лодку на день рожденья, отложить денег на лето, чтобы прожить на Соловках три месяца. Ты не забыл, у мамы в субботу 40 дней. У дочки,

Мутантовны, день рождения. У тещи, Настоящей Женщины, восьмое марта и институт личности. У Пети Богдана, умершего в прошлом году, день рождения, надо навестить вдову, Фонарика, которая по вечерам ходит на бальные танцы, чтобы было не так одиноко. Катерина Ивановна напечатала на компьютере твои рассказы: Приключение, Гражданство, Осень и послала по интернету барону Мюнхгаузену книгопечатающему в город Мюнхен. В подарочном возле дома продают бронзовую фигурку духов сна из африканской мифологии с такими утонченными линиями, какое там искусство, на фиг, надо подарить Демидролычу на день рожденья. У дочки подростковый период. Мама боится старости. Фонарик и Катерина Ивановна одиночества. Максим Максимыч и Бэла смысла. Демидролыч бессмысленности. И каждый по-своему прав. Собака Блажа опять зачала, от Святого Духа, что ли. Я сейчас буду плакать, устала. А ты, давай, давай, работай. Есть новости из центра?

-Нет, отвечаю я.

2оо3.

 

ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ. Рассказ.

 

На день рождения Финлепсинычу подарили русский спиннинг из нержавейки, недорого – 300, катушку, простую, большую – 250, бронзовую фигурку духов сна из африканской мифологии, вытянутую по вертикали насколько это допустимо стихийным чувством меры, еще не история, уже не природа, или наоборот, уже не история, еще не природа. Вот насколько глубоко в толщу населенья продвинулись демократические реформы, что в местном торговом центре продают на грани безвкусицы столь утонченного вкуса изделья и Данте в переводе дореволюционного переводчика, потому что победоносный, по словам Ахматовой, перевод Лозинского читать невозможно. А надо, потому что как еще узнать, что русский извод ада, чистилища и рая, Мертвых душ, Преступления и наказания, Войны и мира – вовсе не единственный и не первый на свете. Что раньше была Божественная комедия Данте и что мы не пуп земли в этом смысле, так же, как и во всех других, как мы каждый раз себе воображаем, когда становимся подростками в новом поколенье.

А также надувную резиновую лодку «Ветерок», вариант велосипеда «Аист», чтобы Финлепсиныч мог на озере Светлом Орлове на острове Соловки в Белом море отплывать от берега на десять метров и охотиться на местных драконов, наевшихся евангельской соли из расстрелянных за два поколения до этого, в воде цвета глауберовой соли.

Какого тебе еще надо кайфа, Финлепсиныч? Заслужил ли ты такого? Ты, юродивый кликуша без имени, на могиле отца и матери вглядывающийся бессмысленно в большое количество одноразовых шприцов, раскиданных вокруг памятника погибшим летчикам и боящегося себя до судорог, а еще радующегося что крест и венки на маминой могиле не тронули, а на ветвях деревьев: яблони, шелковицы, акации, березы, грецкого ореха, тополя, черешни, сосны, ивы, можжевельника - сидят ангелы в виде птицы зяблика, щегла, синицы, чижа, поползня, снегиря, свиристеля, клеста, стрижа, ласточки, горлицы, вороны, сороки, копчика и говорят: цыти-цыти, что в переводе с древнекитайского означает: у тебя еще есть несколько времени, прежде чем тебя заберут папа с мамой в свое ветхозаветное бессмертие, придумать иероглиф и метафору для твоего новозаветного бессмертия и нашлепать дочку Ванечку, если она откажется отдать свои сбережения на один из трех подарков от женщин-парок: жены, тещи и дочери - твоему двойнику Финлепсинычу на день рождения, потому что так получается, что только жертва останется на раскаленной звезде на свернувшейся в свиток вселенной писать птичьим почерком: чистосердечное раскаянье упраздняет вашу вину. Не птицами и не ангелами, не посюсторонностью и не потусторонностью, а какими-то глазами Господа и губами, шепчущими молитву из вздохов. Самая чистая слеза рядом с этими глазами - сложная соленая вина, и самое яростное сострадание рядом с этими губами - просто зависть.

2оо3.

ИНДЕЙЦЫ, ИНОПЛАНЕТЯНЕ, МУТАНТЫ И ПОСЛЕКОНЦАСВЕТЦЫ. Рассказ.

 

На острове Соловки живут индейцы, в пригороде Мытищи инопланетяне, в мегаполисе Москва мутанты, в мисте Мелитополь послеконцасветцы. Зачем же я оттуда уехал? В двадцать лет после армии три дня побыл и поехал в Москву учиться и больше не вернулся.

Агар Агарыч с лицом пожилого индейца и раздвоившейся сущностью, из которой одна терпит другую, а когда не вытерпливает, то раскодируется и кушает «Соловецкую», пока пульс не становится прерывистым.

Гриша Индрыч Самуилыч, увешанный своими издельями, как индеец, шаман племени. Потом дом, потом приходящие в дом, потом приходящие к приходящим в дом, потом их разговоры и враги, и где-то надо поставить точку.

Чагыч, вождь племени с лицом пожилой ирокезки и волосами, которые он сам себе состригает, ибо никто не смеет притронуться к вождю. Говорит, когда местный дух корысти улетит в Кремль на президентское кресло, то прилетит дух фарисейства и неизвестно, какой из них легче многострадальному племени индейцев, задыхающемуся под игом дракона, наших юношей и наших девушек ему мало, подавай ему еще нашу душу. Одна надежда на воплощенное слово и на камень веры, но об этом тихо, никому ни слова.

Наш сосед Базиль Базилич на улице Каргина в Старых Мытищах в последнем одноэтажном неблагополучном доме на самом деле инопланетянин. Никогда не плачет, не смеется, не улыбается и не ругается матом. Приезжает с одной работы и уезжает на другую, видно летающую тарелку где-то в лесу чинит. Когда жарко, снимет шапку, когда холодно, наденет шапку.

Его жена, Гойя Босховна, полная его противоположность, женский пахан, одна из трех местных тайновидиц: Лам Полина Юрьевна, хирург в местной больнице, начальница мытищинского паспортного стола, переодетый Черчилль и Гойя Босховна, женщины-горы, все инопланетяне.

Инопланетяне бывают двух видов: которые держат мир за падлу, они еще все время говорят «западло» между собою, это у них вместо пароля и всякие другие слова, про которые моя дочка Майка Пупкова сказала, чо они не на русском? Ничего не понятно. Ничего, потом поймешь, дочка, ответил я и подивился двусмысленности фразы.

И которые живут с миром заподлицо, тютелька в тютельку, термин в токарном, слесарном и прочем ремесленном деле. Эти мастеровые, у них с паханами все время идет состязанье, кто кого передолбит, кто из них главный.

На работе в московской фирме я подрабатывал грузчиком два года на развозке фототоваров по магазинам «Кодак».

Леди Макбет Мценского уезда, Госпожа Бовари, Будда, Шива, Рама, Демидролыч, Героиничиха, сотрудники фирмы – мутанты. И даже я, Финлепсиныч Послеконцасветыч Генка, а раньше Никита Янев Веня Атикин Гамлет, пришлось сменить позывные из-за перемены смысла работы, сразу становился мутантом, когда заходил на фирму, когда выходил с фирмы, переставал быть мутантом. Это удивительный феномен. Вы говорите два слова, а третье сказать не можете, не потому что некогда, а потому что не положено. Мужское, женское, а человеческое уже нельзя, не положено. И это понятно, может, у кого-то этого человеческого будут горы и все будут, как нашедшие клад, перебирать бериллы, а когда же делать работу? Человеческое после работы. Говорят, виноваты начальники, виноваты надсмотрщики.

В этом году я три раза ездил к маме в чужой родной южный город Мелитополь.

Сначала ее проведать, потом похоронить, потом на поминки. И сошелся с соседками по подъезду. Одна не берет деньги за оплату маминого телефона, чтобы не отключили. Другая говорит, квартиру только тебе берегла мама, не отдавай деньги жене. Третья говорит, купи шубу и шапку, а то смотреть на тебя было страшно возле могилы. Четвертая говорит, приезжай с женой, она у тебя молодец, похожа на артистку из мексиканского телесериала, а то большие деньги, здесь за две гривны убивают. Пятая говорит, щас нет времени, в школе конец года, а как станет посвободней, я поеду узнаю на вокзале, сколько они берут, проводники, и буду тебе передавать с поездами мамины вещи, чтобы не пропали: закатки (овощные консервы), ковры, пледы, книги, белье, посуда, одежда. Я говорю, не надо. Она говорит, надо. Не тебя жалко, маму жалко. Она всю жизнь для тебя копила, и квартиру, и вещи, и деньги.

Мамы давно нет, а мы едим ее консервы.

2003.

ПРОЗА. Рассказ.

 

Я встретил с собакой Глашей на прогулке Диму Борисоглебского с бабушкой на прогулке возле больницы. Бабушка рассказала, что Дима сидел за компьютером, потерял сознание, упал со стула и расшиб себе голову. Врач велела гулять, и теперь они с бабушкой гуляют по вечерам. Дима Борисоглебский учился с дочкой Майкой Пупковой вместе в младших классах. Учительница, Ольга Викторовна, говорила, ребята, возьмите ручки и напишите слово. Аня говорила, Дима возьми ручку и напиши слово. Дима слышал только Аню. Учительница Ольга Викторовна говорила, Дима, как тебе не стыдно, почему ты не слушаешь? Дима говорил, вот как ты сказала. А я думал ты не так скажешь. Потом Диму уволили из лицейского класса. Дима стоит возле бабушки и говорит, бабушка, можно я сниму шапку, мне жарко. Бабушка, Галина Александровна, всю жизнь проработала в больнице медсестрой, говорит, «ну что, пишете?» Я говорю, «пишу». «Печатают?» Я говорю, «печатают». Она говорит, «где, может быть, мы почитаем?» Я говорю, «за границей». «Много хлопот?» «Никаких». «Значит, талантливо. Вообще-то у вас сложные стихи». Я говорю, «это проза». А сам думаю, мне повезло. Не каждому Диме Борисоглебскому так повезет. Мне уже пятнадцать лет жена Марина рассказывает, в какую руку надо взять ручку и какое слово написать. Может быть, и ей повезло, потому что когда я начинаю писать, то не могу остановиться. Становится понятно, не только мне, но и жене Марине, зачем пишут. И не только это.

А дочка Майка Пупкова теперь ухаживает за лошадьми, а не за Димой, а Дима падает со стула.

2003.

ГРУЗЧИЦКАЯ ПОДРАБОТКА. Рассказ.

 

Про Леди у меня странное ощущенье, что она на самом деле потому бросается от дела к делу и в результате ничего не делает, что очень устала, что любое другое дело для нее отдых. И поэтому работать с ней в паре мучительно, только начнёте собирать товар, а она уже моет полы, бежит к телефону, бежит говорить охраннику, чтобы открыли ворота, разговаривает с вновь пришедшим менеджером или начальником, ищет чужую рамку, про которую у нее спросили, где она лежит, освобождает коробки, смеётся так, что не может остановиться, говорит длинноты, которые отдают отчаянием и униженностью, как старые вещи нафталином, а ты зависаешь. Поэтому любая, даже самая нелюбезная работа, вроде рабского оклеивания товара, десять тысяч штук за смену, для девушки до замужества, для тебя милее, чем работать с Леди в паре. А всё же она из них самая живая. И вообще, женщины на этой работе интересней мужчин, трагичней, больше, что ли. Может, потому что Москва, может, везде так. Героиничиха, Леди Макбет Мценского уезда бунтуют сильнее Демидролыча, Шивы, Будды, Рамы, выполняя службу. Демидролыч в претензии к целому свету, что он не видит смысла, Будда, Шива и Рама, три ипостаси одного Бога, вернее, его добродетелей. Шива, который покупал мороженое девочке-рабыне и мне, загримированному под грузчика автору, разведчику в роли чма, посланному на заданье, как здесь любят и как здесь ненавидят, как здесь дружат и как здесь презирают, разведать на обеде. Рама, который не ругается матом при сыне. Будда, который уживается со всеми. И Героиничиха, которая сначала всех строит, а потом ищет благодати. Они с Демидролычем подружились, потому что это примерно одно и то же. Быть в претензии к целому свету, что ты не находишь в нем смысла и в построенном строю искать благодати. А мы подружились с Леди. Такая дружба-вражда, когда люди понимают друг друга с полуслова, только на свой лад. Я – что всех жалко, а потом вдруг кидаюсь, потому что себя тоже жалко, сколько можно меня чмить. Она – что себя жалко, а потом, что все сотрудники фирмы, оказывается, не мутанты, а люди. Я вот, например, до этих конкретики и обобщенья не смог подняться. Правда, у меня другая работа. Не пить водку и алкать чуда. И в конце концов так натренироваться, что пьянеть от кваса сопричастником жертвы.

2оо3.

ДЕЛО НЕ В ЭТОМ. Рассказ.

 

Начальники нужны. Вчера, когда Балда Полбич в два часа ночи устроил рок-концерт возле своей доры, которую он третий год чинит. Работник Балда Полбич местный национальный герой с литовскими корнями, посадил и не выкопал картошку, сжег зимой полсарая, не в лес же ездить за дровами, живет с другой пиписькой, когда жена на работе, потому что так получилось. Вовсе не злобен, в прошлом году, взял беспризорного Глядящего Со Стороны в семью, которых по острову и по стране много разбросано. Живет у него уже год, работает в музее, помогает Агар Агарычу доры строить. В позапрошлом году дрался с Рысьим глазом, что он углядел своим рысьим глазом что-то не то, что надо. Два лета назад мутузил Глядящего Со Стороны, что тот не смотрит за детьми.

Начальники нужны. Вчера, когда Работник Балда Полбич с пива устроил в два часа ночи рок-концерт возле своей доры, которую он уже третий год чинит. Посадил недавно картошку, в конце июня. Оранжевые усы говорит, а зачем, он все равно её не выкапывает осенью? Вышла Нирвана, дочь Кулаковых, в замужестве Золушкина, третьего мужа взяла Ваню, себя моложе в два раза, здесь такое часто, ровесника старшего сына, работает на трех работах и трех подработках, тащит службу, выспаться некогда, ещё успевает попасть в клев на Тамарин причал и наловить два ведра селедки и заколоть корову, правда потом пришлось дострелить, видно, рука дрогнула, но это уже не от нас, взялся же, раз надо. Мандельштам воспитывал жену, писала жена, которая всю жизнь наизусть помнила его книги, чтобы донести до потомков, чтобы было дальше, записывать было нельзя, все на всех стучали, думали, что так можно гарантировать себе безопасность, безумцы. И даже потом написала об этом две книги. Как она пятьдесят лет наизусть помнила все книги мужа, который все знал наперед, и поэтому женился на девочке и её воспитал.

Здесь всё наоборот, жена воспитала мужа. Север вообще место, где женщина больше мужчины. Мужчина здесь вроде подростка. Кто громче пукнет, кто больше выпьет, кто наловит рыбу крупнее. Вообще-то она здесь не живёт, в этом доме, а в светской части посёлка, где школа, больница, администрация, магазины. Здесь останавливается с мужем и детьми летом старшая дочь, жена владельца двух магазинов на Соловках и бани, но они не вышли, хоть у них дети спали или не спали. Побоялись или постеснялись. Но они не вышли, а она вышла. Говорит, ты чего, дура, нельзя музыку ночью, голосом почти ласковым, ну-ка давай выключай скорей. И музыка потухла. Надо же, какая мужественная женщина, сказал я Марии, закрыл глаза и заснул, а потом проснулся и пишу об этом, а тогда лежал и наворачивал про великое ничто. А Марии было все равно, она бы и так и так до четырех читала, ещё один тип русской женщины, но это другое, это как у Мандельштамов, только, может, еще похлеще. Мандельштамиха делала, как муж учил, и сохраняла строчки, Мария может сама научить про строчки, как говорил дядя Толя в моём детстве, трудись только, зверюга, и всё у тебя будет. В деревне Белькова, Стрелецкого сельсовета, Мценского района, Орловской области, в которой я в первый раз в одиннадцать лет выпил водки и обжегся, а потом пытался влюбиться, и мне выбили за это ползуба, который был не молочный, а коренной, так я и хожу теперь с ползубом уже тридцать лет. Потом ещё много ползубов приходилось во рту языком трогать. В армии, в семье, на работе. Но это уже метафорические ползубы: свои и чужие. Эпилепсия, лимфаденит, жена, тёща, дочка, мама, бабушка, приступы, припадки, скорые помощи, нотариальные конторы, офисы, квартиры, издательства, книги.

Впрочем, это вы уже из другой оперы, как говорил Соленый, герой пьесы Чехова «Как закалялась сталь», в которой ничего не происходит и, чтобы что-то происходило, устроилась великая октябрьская социалистическая революция и многое другое.

Впрочем, я не об этом. Я про то, что начальники нужны. Вчера в два часа ночи, когда Работник Балда Полбич, который устроил рок-концерт возле своей доры (лодка такая), которую он третий год починяет, хоть там работы, прибить две доски, просмолить и покрасить. Но это надо, чтобы фишка так легла, короче, чтобы так получилось, чтобы оно как бы само так получилось, чтобы оно само прибилось, покрасилось, просмолилось. Этим мы все и похожи. Несмотря на совершенно разный опыт жизни. Начальник магазинов и бани Самолетов, работник Балда Полбич, который завёл курей и телка, чтобы куры летали в палисадник к Кулаковым и там кормились левкоем и маком, а телок за лето откормился на даровой траве, а осенью ни выкопать картошку, ни починить дору, ни заколоть телка, ни съездить в лес за дровами уже не будет возможности, потому что снег ляжет, потому что земля замерзнет, потому что нож потеряется, потому что соляра закончится. До следующего года.

И юродивый писатель Финлепсиныч, который приезжает с семьей на лето, чтобы писать книжки про местных, но мечтает остаться, чтобы стать местным, как будто про такое можно мечтать, но у него на этот счет свои мысли, зачем тогда писать книги, если не делать как написал?

На самом деле у Самолетова, частного предпринимателя и Финлепсиныча, нищего писателя, живущих в двух домах по соседству на Соловках, есть одна очень важная общая черта. Просто Финлепсинычу это важно, потому что это его ремесло, а Самолетову это неважно, потому что это не его ремесло. Его ремесло говорить фразы, я вас слушаю, вопрос был поставлен, заниматься спросом и сбытом, ездить на трещинную рыбалку на дамбу, за окунями на озёра, за селедкой на Тамарин причал, париться в своей бане, построенной из цельных бр ёвен, я бы хотел иметь такой дом, выпивать с друзьями и не знать, какая самая главная его черта, потому что этим занимается его сосед по улице нищий писатель Финлепсиныч, который стал юродивым из-за того, что не хотел в это поверить, и хотел с этим поспорить, и проспорил.

Что самая главная наша черта, жить как получится. Великая славянская лень, говорят этнографы, типа Лескова и Обломова. Но ведь в этом есть и благородство, подумал я сегодня. Я не передергиваю. Я ведь что-то сделал. И то, что я сделал, это очень много. Я-то хоть попытался, как говорит Мак-Мёрфи у Кена Кизи в «Кукушке». Просто там все идет в коме, и старое, и новое, и подставлять, и подставляться, и зона, и государство, и постмодернизм, и неохристианство. Простые тоже артисты, только они еще пофигисты. А ещё они за свою жопу трясутся гораздо больше сложных. Ведь у них не так много удовольствий. Женщина, вино, рыбалка, работа, любовь, дружба и речь как исповедание веры в то, что они не хотят знать сами, чтобы верить тем чище.

И их жёны, и их дети. Короче, они похожи самым главным. Так получилось. Назови хоть славянская лень, хоть русские, хоть набей туда семь килобайт патетики, хоть напиши строчку, дело не в этом, на песке, на побережье Белого моря. И для этого ехай на поезде сутки, потом на корабле плыви, потом живи в поселке, в той его части, где старожилы и пьющие живут, потом пойди семь километров по тайге, болоту, песку и глине, посиди на берегу моря, полюбуйся, как комары входят в твою плоть по самую рукоятку, и напиши на песке голой ногой. Дело не в этом.

2оо3.

МОЛИТВА. Рассказ.

Я-то думал, что мне ещё надо что-то делать. Продлевать аренду, отдавать деньги, велосипеды, собаку Блажу на закланье, не отдавать церковь, государство и народ для нового режима, а там будь что будет. А оказалось, что я уже могу только молиться. И это старость. И это завязка.

Наступили крутые экспрессионистические события, как всегда внезапно они наступают. Вчера, до поджога рейхстага, а сегодня уже всё по-другому. Вчера ещё не взрывали небоскрёбы и была слабая надежда, что всё будет всё более надёжно, и всё больше держаться на благодати. А сегодня уже мы живём в таком мире, где нужно или чтобы тебя все чмили на публичных аутодафе, чиновники и подростки, или тащить службу и пить, чтобы сховаться. Мол, я в домике, дун-дура, сам за себя.

Сначала пришёл бабы Валин сын из дома лётчиков с маленькой девочкой, попросил велосипеда, доехать до магазина за жувачкой. Мы сказали, что это несерьёзно, он быстрее дойдёт, чем просит, и что я сейчас уезжаю на рыбалку. Я действительно уезжал на рыбалку. Я сказал ему, что это несерьёзно, а потом хотел дать, чтобы он не подумал, что мне жалко, потому что мне не жалко. Через две недели жилконтора заберёт квартиру и все эти вещи, которые мы свозили сюда на остров, как в ересь, как будто в рай можно свезти любимые вещи и устроиться в нём навечно. Велосипед, лодка, мамины ковры и пледы из Польши, которые они полжизни зарабатывали вместе с папой, а сын выродок профукал, мои рукописи и книги, Мариины рукоделия, вышивки и одежда из сэконд-хэнда, дочкины картины, когда она была ещё не она, тринадцатилетняя дама, решившая, что свет начался сначала, когда она родилась, чтобы ей было веселее смотреть кино как всё само получилось, а из нашей тоски в животе явившаяся звезда, чудо, за которым надо ходить и ухаживать, которое когда не покормишь, оно злое, а когда накормишь, оно доброе, ради которого надо принимать все режимы, чтобы зарабатывать деньги на еду и одежду, а ещё пуще на чувство крыши, надёжной крыши над головою, начиная с городской квартиры и загородной дачи, заканчивая церковью, государством и народом.

И другое, которое дорого только нам. Камни и моребойка с побережья. Заржавевшие слесарные тиски и латунный монастырский умывальник. Отслужившие вещи, с которыми жалко расставаться. Которые переехали в деревню, чтобы в конце концов достаться пьющему дну и их детям. Посуда, чёрные чашки, фиолетовые чайники, квадратные тарелки. Всё, что красиво до юродства. Но Мария сказала, а где мы его искать будем? И я согласился. Потому что в прошлом году, пока она ходила по милициям и жилконторам, насчёт пропажи велосипеда и продленья аренды, я писал рассказы, что настало такое время, что велосипеды сами возвращаются к своим хозяевам, а квартиры сами отдаются кому надо, как женщины, для продленья рода, для породы, для благородства. Чтобы было дальше. И в конце концов для молитвы о Боге, которая из всех наших алканий и алчбы вытекает, как вино из разбитого кувшина, как кровь из убитого человека. Как неблагополучные дети своих благополучных родителей. Даже если они благополучны, их благополучие как проклятие. Как ангел Господень прилетал с вестью, месту сему быть пусту.

Потом пришёл Оранжевые усы, отсидевший шесть лет строгого режима, стал на колени и стал просить 70 рублей на бутылку. Водка на острове в два раза дороже, за извоз накручивают, и сколько ни назначь, хоть 700, хоть 7000, всё равно покупать будут. Сказал, что предыдущие пятьдесят вместе с этими семьюдесятью через два дня. А хочешь, забирай у меня дрова за двести, четыре куба. Дрова стоят семьсот пятьдесят рублей куб, скажу в скобках.

Нас в Кеми приютила на ночь, пока ждали корабля, дочка местного бонзы, одного из владельцев причала. Мы не хотели ночевать на пристани, тем более что там отмечали чей-то день рожденья, зная, как я по-болгарски вспыльчив и по-русски неразборчив, каждый раз в драке готов перепутать войну с ангельским чином. В своём подгородном доме, который она купила у местного алкаша за тысячу деревянных. Когда на следующее утро она нас провожала на остановке, все мужчины с ней здоровались, а все женщины с ней не здоровались. Я подумал, говорят, мужская логика это: чайка это птица отряда буревестник и так далее, как у немцев. Женская логика это: чайка это не чайник, не гайка, не деревообрабатывающий завод, который вот уже который год на запоре, потому что фины скупили леса на корню, не муж, который продаст за бутылку дом и квартиру, и себя в придачу, чтобы его не отрывали от телевизора, по которому он смотрит единственную передачу по всем каналам, как всё само получится, что всё постепенно сойдёт на нет. И прочие феномены. И так до исчерпанья ряда. Так что в душе и в мире останется место только для чайки. И тогда сознанию, а больше носителю благодати, даже если её совсем не осталось, станет ясно, что такое чайка. Короче, феноменология.

Я сказал, ты чё, совсем меня за падлу держишь? Ты же сидел, зачем ты меня подставляешь? Нашёл на кого молиться, тоже нашёл себе Бога. Первый же не уважать меня потом будешь. Он сказал, ты не пьёшь, не знаешь, что это такое. Я сказал, ну что мы будем соревноваться, кто больнее? Один пьёт запоем, другой припадочный, третий вешаться пошёл, четвёртый начальник, а это хуже всего вышеперечисленного ряда заболеванье. И тут он со мной согласился, и даже, кажется, меня не возненавидел, за то, что я поломал ему кайф и ссадил с иглы, если это возможно. Когда всё мужское населенье, некоторые после работы, а некоторые всплошь смотрят единственную передачу по всем каналам. Как так получилось, что всё постепенно сошло на нет. И в плане личной благодати, и в плане кроющего социалистического отечества, и в плане церкви христовой, которая теперь вроде общественного института, отвечающего за идеологический сектор или, по-старому говоря, фарисейство, и в плане всё прощающего народа, который теперь ничего не прощает.

Потом я пошёл за молоком к соседке, Вере Геннадьевне Кулаковой. Она вышла и стала пенять мне на собаку. Что она кинулась на старшего сына, местного барина, и рычала на его же младшую дочку, что вообще смерти подобно, по крайней мере, для Блажи сначала. Что она укусила за голову Маленькую Гугнивую Мадонну. Правда, потом выяснилось, что она сама ударилась головой о камень. Короче, что возмущены и возмущены, и возмущенью нет предела. И сам барин, и его жена барыня, и какой-то Паша Павлинский.

Из чего я вынес, что мы раздражаем. Что это последнее лето на Соловках. Что она сама всех накрутила. Что всегда так было. Склочники, уроды, выродки, графоманы, юродивые, святые. И всё это вперемежку и вместе. И непонятно, кто юродивее, а кто святее. Это потому что у тебя ещё были силы удерживать мир от жлобства. Отдавать велосипеды, лодки, собаку на закланье. А теперь их не стало. И мир сразу стал как после поджога рейхстага и взрыва небоскрёбов, в котором можно только работать и пить после работы, чтобы смотреть по всем каналам единственную передачу, как так получилось, что всё сошло на нет: и чайка, и гайка, и чайник, и муж. И отдаю это место, а потом другое и третье для православного туризма, для туристического паломничества, для нового государства, для старого фарисейства, а сам молниеносно старею. И уже никаких чудес и неожиданностей не ожидаю от света. Сначала дожить спокойно две недели в этом месте, а потом сколько Бог даст в другом. И единственно, что у меня осталось за душой от просмотра единственной передачи по всем каналам, это чувство несчастья. И я его буду холить и лелеять. И сначала стану чмом, а потом юродивым, а потом сложу молитву. Как мы втайне от всего мира в недрах государства, церкви и народа воспитали младенца в яслях, а потом его погубили. Но было уже поздно. Младенец уже родился. И уже понял, что дело не в этом. Не в публичных аутодафе, не в юродивых жестах, не в актёрстве, не в фарисействе, даже не в графоманстве. Что дело в деле. Чтобы всё время молиться сначала. А потом не давать деньги на подставу, велосипеды на жлобство, собаку на закланье, народ на просмотр передачи, государство на войну со своей смертью, церковь на культмассовый сектор. И что из этого получится то, что всегда получалось. Святой пусть ещё святится, юродивый пусть ещё юродится, несчастный пусть ещё несчастится, жлоб пусть ещё жлобится, мученик пусть ещё мучится. «Се, Аз при дверях».

И все об этом знают. Потому что это как у мужчин, корова - это млекопитающее отряда парнокопытных, как у немцев. И как у женщин, корова - это не детство, не зрелость, не старость, не дружба, не любовь, не вера, не поэзия, не философия, не богословие, не зона, не государство, не церковь, не ад, не чистилище, не рай, не Соединённые Штаты Америки, не Франция, не Германия, не Россия, не начальники, не надсмотрщики, не работяги и не другая корова. Короче, феноменология, мысли. Вот моя молитва.

2оо3.

ПОПРОЩАТЬСЯ С ПЛАТОНОМ КАРАТАЕВЫМ –3. Рассказ.

Жизнь не закончилась концом света, а началась сначала. По этому поводу можно испытывать вдохновение, но не в сорок же лет. Потому что столько раз она уже заканчивалась и начиналась, что скопилась такая усталость, похожая на смертную тоску, то ли в животе крыса, то ли в груди жаба, то ли в сердце муравей. И они грызут, грызут.

 

«Во время проезда маршала пленные сбились в кучу, и Пьер увидал Каратаева, которого он не видел ещё в нынешнее утро. Каратаев в своей шинельке сидел, прислонившись к берёзе. В лице его, кроме выражения вчерашнего радостного умиления при рассказе о безвинном страдании купца, светилось ещё выражение тихой торжественности.

Каратаев смотрел на Пьера своими добрыми, круглыми глазами, подёрнутыми теперь слезою, и, видимо, подзывал его к себе, хотел сказать что-то. Но Пьеру слишком страшно было за себя. Он сделал так, как будто не видал его взгляда, и поспешно отошёл.

Когда пленные опять тронулись, Пьер оглянулся назад. Каратаев сидел на краю дороги, у берёзы; и два француза что-то говорили над ним. Пьер не оглядывался больше. Он шёл, прихрамывая, в гору.

Сзади, с того места, где сидел Каратаев, послышался выстрел, но в то же мгновение, как он услыхал его, Пьер вспомнил, что он не кончил ещё начатое перед проездом маршала вычисление о том, сколько переходов оставалось до Смоленска. И он стал считать. Два французские солдата, из которых один держал в руке снятое, дымящееся ружьё, пробежали мимо Пьера. Они оба были бледны, и в выражении их лиц – один из них робко взглянул на Пьера – было что-то похожее на то, что он видел в молодом солдате на казни. Пьер посмотрел на солдата и вспомнил о том, как этот солдат третьего дня сжёг, высушивая на костре, свою рубаху и как смеялись над ним.

Собака завыла сзади, с того места, где сидел Каратаев. «Экая дура, о чём она воет?»- подумал Пьер.

Солдаты-товарищи, шедшие рядом с Пьером, не оглядывались, так же как и он, на то место, с которого послышался выстрел и потом вой собаки; но строгое выражение лежало на всех лицах.»

Толстой, «Война и мир».

Это все вопросы, похожие на те, что задаёт безумная, юродивая, влюбчивая Мера Преизбыточная из города Апатиты, пожилая женщина. Сколько весит рулон толя? Ты мне дашь селедки? Сколько весит кедр с землёй? Ты мне дашь окуней? В последний день перед отъездом я разозлился, потому что не до этого, и ответил, сколько весит кедр с землёй? Килограмма два, я думаю, был ответ. Килограмма два, сказал я.

Это похоже на склоку, но, наверное, так и есть. То, что останется, то и есть. Сын нерождённый, и даже два ребёнка, и даже три ребёнка, грех молодости, останутся. Книги останутся как прожитые мысли и несовершённые поступки, которые, может быть, кто-то ещё совершит, которые настоящие дети, потому что наши дети отдельные люди. У начальников дети или циники, или наркоманы, у подчинённых – добрые и злые юродивые. А я, я ухожу. Бог его знает, куда я ухожу. Надо уже теперь готовиться, больше курить, пить и работать, чтобы не говорить лишнего, не успевать за курением, питиём и работой. Смогу ли я оттуда посмотреть, вот что, наверно, сладко, и будет ли мне это интересно? Жить несколько лет, а умирать навсегда.

А вообще-то, литература тем и хороша, что она как загробность. Это вам не телевизор с его сытенькими журналистами и актёрами, которым нравится нравиться, бедным. Хотя и литература такая бывает. Шестидесятые уже недоступны, пили, но имели за душой мысли. Гуляли, но были трезвы. Но ведь и с нами так окажется, как у Толстого. И Курагины перед лицом смерти с их деньгами, властью и наслаждением – маленькие, несчастные и слабые. И Пьер Безухов с его «добраться до сути» не отпустил свою жизнь настолько далеко, чтобы попрощаться с солью земли русской, Платоном Каратаевым, ослабевшим, расстреливаемым французскими гренадерами. 1000 лет прощались, а где-то с Толстого перестали, сделалось литературой, и стали советскими. Так и на Соловках, везде люди, добрые и злые юродивые, дело не в этом. Дело в том, что прощаться перестали, не то что прощать. Или ты слишком много хочешь. Но ведь сделали в этом году Валокардинычиха, Ма, Мера Преизбыточная, Вера Верная то, что я назвал попрощаться с Платоном Каратаевым. В данном случае не за нас заступиться, выселяемых из дома, в котором мы прожили шесть лет, а попрощаться с теми Соловками. Форма прощания выбирается произвольно, в зависимости от темперамента и жертвы. От просто оглянуться, до заступиться и тоже расстреляют. Короче, потщиться. Ведь это и есть христианство, не золоченые ризы, не форма одежды, не новое фарисейство, замешанное на старом. В 20е-30е годы выгодно было быть красным, в 60е-70е партийным, в 90е стало выгодно быть верующим. Народа два, народ и население, население всегда выживает, ему все равно, какая форма одежды и речёвки, МЧС, паломники, КПСС, КГБ. Там главное, что оно ещё не сделало своего выбора, они деньги в детей вкладывают, добрых и злых юродивых. Народ всегда подставляется, это и есть христианство, потщиться подставиться, насколько ты сможешь, никто не требует большего, ни Христос, ни Толстой. Что ты есть, а не как в детстве, я в домике, меня нет, верующие так верующие, неверующие так неверующие, лишь бы выживать на вираже истории. Хотя бы оглянуться - и это прощанье, если на большее тебя не хватит. Валокардинычиха побежала в жилконтору, поймала Богемыча, бывшего двусмысленного брата, стала обзывать полудурком, за то что Яниных выселяет. А он в ответ, а они что тебе родственники? Я, когда она рассказала, поцеловал пальцы, конфетка. Там ведь всё просто, выгодно, невыгодно. В середине девяностых, когда отдавали в аренду, было выгодно принимать москвичей, потому что и деньги круглый год платили, и дом обиходили. В начале 2000х невыгодно, потому что православный туризм и туристическое паломничество. Квартира на Соловках – золотое дно и долларя инфраструктуры. В прошлом бы году не пошла, что мне, Господи, больше всех надо? Ещё не умер Валокардиныч. А теперь поняла, что людей почти не осталось, хоть их стало в десять раз больше, но те в домике. Они тебе что родственники? Подошла другая начальница, ну что скажешь, куколка? Та ответила, херукалка, вы зачем Яниных выселяете? Вы понимаете, стены и кресты, Платон Каратаев и Соловки, конечно, что дело не в Яниных. В прошлом году, когда я сказал Грише, что нас выселяют, можно мы у тебя в сарае на улице оставим какие-то вещи, память, Соловки настоящие, дочкины картины, мои рукописи, мамины пледы, женины вещи, принесённые из сэконд-хэнда в начале девяностых, как влюблённый ценитель находит в лавке старьёвщика шедевр забытого мастера Бога и покупает за копейки, да больше у него и нет, то Гриша ответил, вы знали, на что шли, когда везли вещи на остров. Ты-то, Господи, не знал, на что шел, когда рождался и все же родился. Родственник Бога Богемыч тоже ведь знал, на что шёл, когда становился начальником. Короче, что я хочу сказать. В прошлом году, когда нас выселяли и Мария всем рассказывала про это, Вера Верная в ответ рассказала о своих горестях, дочку зарезали на вступительных, Гриша сказал то что сказал, Валокардинычиха боролась за Валокардиныча, ей было не до дачников. И только Ма сказала, я к вам приду. Ни к чему не обязывает, простая оглядка, но кто из вас без греха пусть первый бросит в неё камень. Вы понимаете, стены и камни, память и совесть, Платон Каратаев и Соловки, конечно. Это не гордыня. Попрощаться с нами - это попрощаться с той жизнью, когда юродивые приезжали из Москвы и Питера и что-то там по углам писали, рисовали и строили, а местные пили, а другие местные выживали, но эти всегда выживают, но все они были вместе, потому что друг другу помогали, давали фору. Даже Богемыч возил меня на доре Агар Агарыча встречать Марию на осенние каникулы, когда я на Хуторе всю осень, зиму и весну прощался с Господом Богом 24 часа в сутки. И кажется, он меня простил, правда наградил болезнью кликуш и юродивых, но без этого тоже нельзя, это смертная память. Богемыч меня тогда раздел по деньгам, хоть пили вместе и допился до белой горячки, с тех пор не пьет и стал начальник. Может, лучше бы пил? Народ уверен что лучше, и до тех пор он народ, пока не стал населением. Я ведь и тогда всё знал, и про Богемыча, и про Кулаковых, что мы разные. Но опыт мало что значит, жизнь сводит и разводит. Кулаковы, новые баре, отослали гулять в лес с собакой, потому что у них тут кругом дети, а собака какая-то юродивая, то лает, то не лает. В лес тоже нельзя с собакой, рассказал нам охранник с Хутора, который теперь тоже круглые сутки охранник, и когда не работает, и в отпуске, и с женой в кровати, и на рыбалке. Где же нам гулять с собакой, на том свете, что ли? Как я писал когда-то, чтобы видеть Бога, надо всегда держать подле юродивую собаку Блажу. Потом всё стало ясно. Зачем нам дачники из Москвы, у нас же нет дач в Москве, сказал Богемыч. 30 лет жизни как будто бы и не бывало. Когда юродивые художники, поэты, ремесленники и ученые из Москвы и Питера устраивались здесь общиной. И тот же Богемыч сам приезжий. Короче, вы знали, на что шли, когда везли вещи на остров. Я не свожу счеты. Я прощаюсь. Просто теперь другое. Туристическую группу ведут по мосткам на Зайчиках, где Демидролыч шесть лет с Богом разговаривал по 24 часа в сутки после митрополита Филиппа, который всё мог, как Маугли, и соборы строить, и себя закланывать, после императора Петра, который как заведеный все строил и строил, как будто бы в этом дело, что ему делать дальше, подставлять или подставляться? А потом собрался и теперь служит менеджером по закупкам в офисе в фирме в мегаполисе с населеньем средней европейской державы. Отдаёт деньги матери, бывшей жене и детям, а сам ложится на стол, заваленный файлами, задирает ноги на дисплей и мысленно восклицает, да пошло оно всё на хер. А группа туристов идет одна по мосткам, пока про Демидролыча, святого Филиппа, Петра и Господа Бога пишу. С которых сходить нельзя. Впереди идёт экскурсовод, сзади охранник или эмчеэсник. А что делать, если вся наша жизнь сплошная чрезвычайная ситуация. Зато в этом году, когда Мария сказала, что нас уже выселили, Вера Верная сказала, попробую поговорить с мэршей, Валокардинычиха испекла пирог, подорожники, сказала, будем искать другую квартиру, а вообще-то я завтра позвоню мэрше. Ма пришла с тортиком и сказала, я ничего не знала, но пришла Мера Преизбыточная и сказала, надо бороться. Я сразу всё поняла. Я у вас буду долго, завтра я выходная. А мы завтра уезжаем и нам надо собираться, не сказали мы. Сносить вещи в сарай, хоть дело не в вещах, а в памяти. Отъезд очень похож на смерть, как сон на загробность. Только с собой не возьмешь, ни кофеварку, ни строчки. Зато к маме подходят два небесных особиста, подполковник и полковник, ангелы и говорят, ты давай влияй там на него по своим каналам, а то он всё пишет и пишет, они ведь потом всё прочтут, лишь бы самим не делать, чтобы сделаться из советских постсоветскими, которым всё равно кому памятник на Лубянке ставить, митрополиту Филиппу или рыцарю революции, начальнику террора в одной отдельно взятой стране для всего населенья, лишь бы зарплату платили, лишь бы выживать на вираже истории, он тебе что родственник? Мама отвечает, хорошо, с желтыми губами и желтыми глазами, цвет разлуки, и начинает думать мысли, а я думаю, что это я их думаю. Надо мамины два ковра и плед назад увозить, и книги, и рукописи – то, что сюда привез в начале лета, как Сизиф с его камнем, туда-сюда вожу одно и то же. Что ж, и это форма прощания, если на большее не можешь потщиться, а не форма ереси, что мамины ковры и пледы – мама, а твои рукописи – ты.

2оо3.

 

ШИФРОВКА. Рассказ.

 

Ну, она просто не соизмеряет степень опасности с силой удара, сказала Мария. Когда я ей на третий день по приезде в оседлый базовый город Мытищи, где живут инопланетяне: Гойя Босховна наехала, чтобы позвонили в милицию, что прежние хозяева квартиры не забирают машину, гараж на отпоре, бомжи ходят, на хер мне это надо? Которых расплодилось за лето еще больше. Одна сторона центральной улицы Старых Мытищ городская, другая деревенская. Там - стекляшки, бары, девятиэтажки, джипы, здесь - собачьи своры, склады, долгострои, бомжи, одно- и двухэтажки. Там - асфальт, мостовая, автобусные остановки, здесь - заросли крапивы и собачьи свадьбы.

А я в ответ, все умрём. А Мария, она просто не соизмеряет степень опасности с силой удара. А я, круто, пойду запишу. Это про всех инопланетян. Они этим и отличаются от мутантов, индейцев и послеконцасветцев, а это все люди, чем подростки от взрослых, что я в центре мирозданья, а вокруг не я, тьма внешняя. У индейцев по-другому, я на периферии, а не я в центре, но это потому что ещё не было искушенья корыстью, удара помертвенья, всей жизни, после которой вы делаетесь или мутантом, или индейцем, или послеконцасветцем. Про индейцев больше всего информации в разведчицком центре, в который шифровку вы перехватили, воздух и стены, у которых глаза и губы, тьмы тем праха земного, который дышит, потому что всё живое. Так всегда у Бога, а мы ведь Божьи, хоть третий век уже бунтуем против него. Сначала с революцией и Наполеоном, не надо нам его подарков, в смерть как в омут, в жизнь как в бездну, крематорий и колумбарий в конце тоннеля. Потом с Гитлером и Сталиным, наши мочат ненаших, а когда ненашими оказываемся мы сами… Но, собственно, я про это. Мутанты, которые всегда фехтуют, дома я в центре, на работе не я в центре, двуличие как главное следствие удара помертвенья, искушения корыстью, итог всей жизни. Грустно, но не самое страшное из того, что может быть. Остаются послеконцасветцы. У тех вообще нет я и не я, но с этими сложно. Моя мама, когда умирала, была таким послеконцасветцем, который знает, что любая шифровка рассчитана на утечку, любая жизнь на бессмертье, даже если потом в смерть как в омут, потому что при жизни – бездна. Я не знаю, насколько я внятно излагаю, Господин из Сан-Франциско, подполковник Штирлиц, святой Филипп, митрополит московский, который всё мог, как Маугли, и соборы строить, и себя закланывать, как все послеконцасветцы. У них широкий профиль в отличие от индейцев. Те больше по ремёслам и по выпить водки. Мутанты те больше службу тащат во многих поколеньях. Инопланетяне, у тех любимое занятье – подставить другого под комелёк, как Ильич на субботнике в знаменитой фреске детства. Натирают машину до янтарного блеска, а тряпочку за забор бросают: дальше начинается тьма внешняя. Архангел Гавриил с трубой, уважаемый читатель, моя периодизация условна. Один Бог знает, кого в ком сколько.

Никита Янев, Веня Атикин, Гамлет, Финлепсиныч, Послеконцасветыч, Генка, индеец, мутант, инопланетянин, послеконцасветец, разведчик федерального центра в неблагополучной провинции, а также несуществующего центра смерти во всякой периферии жизни. Шифровка, рассчитанная на утечку, как земля глядит на небо, а вода в себя вытекает.

2оо3.

 

ДО СВИДАНИЯ, МИЛЫЕ. Рассказ.

Понимал, но совсем по-другому. Что можно и расстаться с женой, дочкой, матерью, матерью матери дочки, но не для других жены, дочки, матери, матери матери дочки, а чтобы все было уже по-настоящему, потому что до сих пор подставлял их под комелёк, как Ильич на субботнике в знаменитой фреске детства, службу тащить, а сам уходил думать в дальние комнаты и приходил, чтобы взять деньги на одежду, книги и фрукты и задать тону воспитанию дочери.

И вот в один момент показалось, что все эти хлопоты с продажей квартиры маминой ничего не стоят рядом с другими хлопотами, поставить памятник на могиле маминой, а они в свою очередь рядом с другими, ещё больше настоящими, остаться одному, чтобы помнить обо всех. Потому что так не получается, что Бог это другой, потому что начинаешь строить в порядки, жухаешь, а думаешь, что не жухаешь, а просто говоришь вслух. Но вот ведь не печатают, потому что пока не надо твоей правды. И здесь то же самое. Нельзя подмахивать, но и нельзя жухать. Надо уйти в сторону, если не можешь большего. Просто подставиться.

Я тогда этого не понял с работниками одной московской фотофирмы, Демидролычем, Героиничихой, Шивой, Буддой, Рамой, Леди Макбет Мценского уезда, Госпожой Бовари. Мне казалось, зачем такая непоследовательность, строить в порядки и искать благодати, только служить и искать смысла. Я ещё обзывал их мутантами. Мужское, женское на работе можно, а человеческое после работы, а «после работы» нет. А ещё интересно, что иерархия именно так распологается. Героиничиха, которая больше всех работает, а потому имеет право других заставить. Демидролыч, который работает не меньше, но уже на истерике. Будда, которому всё равно. Это начальники, а вот подчиненные. Госпожа Бовари и Леди Макбет Мценского уезда схлестнулись по поводу местного истолкованья женского счастья. И победила, как ни странно, Леди, по крайней мере, до времени. Шива и Рама союзники. Шиву нужно уволить, потому что он друг начальника и начальник не хочет платить ему столько, сколько он спрашивает. И сначала он, видно, был нужен для внешних связей с общественностью. А теперь, когда связи устаканились и понты не долбят, он не нужен и его опускают, чтобы он уволился, а он не увольняется. И Рама не увольняется, хотя ему платят шесть тысяч за работу почти каторжную. То есть становятся видны иерархия и твоё прелюбодеяние. Что начальники кивают на подчинённых по поводу трудовой дисциплины и божественной благодати, что работать надо почти бесплатно. А подчинённым не на кого пенять, и тогда они раздвояются. Одной половиной себя говорят, что на них смотреть, их трукать надо, на дамочек. Другой половиной себя покупают мороженое на переменке между работами каторжными девочке-рабыне и писателю, загримированному под грузчика. Почему? Потому же зачем самому главному начальнику нужен был Шива, бог любви, для дружбы с другими самыми главными начальниками, а когда дело процвело, стало понятно, есть славняк, есть голяк, а есть сплошняк. Для голяка Шива не нужен. Грузчик, которому платят десять тысяч. Для голяка нужен Рама. Грузчик, которому платят шесть тысяч. Но, может быть, они победят. Бог любви и бог войны своим московским терпением, не самым терпением в мире, но когда в электричке переполненной в Москву из ближнего Подмосковья добираешься в тридцатиградусную жару и думаешь, так каждый день? А потом думаешь, да им только за то, что они до неё доезжают, сразу надо платить десять тысяч без разговоров. Начальники со мной не согласятся, у них свои счета и в них всегда не сходится дебет с кредитом. Зато они сразу подружились, Шива и Рама. Бог войны сразу понял, что бог любви выше по иерархии и подчинился беспрекословно.

Зачем я это всё говорю? Чтобы добраться до своих чертей. Если ты так крут, чтобы всех судить, маму, жену, дочку, маму мамы дочки, Героиничиху, Демидролыча, Шиву, Будду, Раму, Госпожу Бовари, Леди Макбет Мценского уезда, начальников, подчинённых, тогда не составляй списки, что с чем надеть. Синие джинсы, обрезанные под длинные шорты, жара, с жёлтой футболкой, купленной в мытищинском сэконде за тридцать рублей. Светлые штаны с весёленькой футболкой, болезненное пристрастие у сорокалетнего мужчины к светленькому и весёленькому. Серые шорты с обильными карманами и бордовая футболка, купленные по случаю на Мелитопольском рынке в развале, когда отъезжали на курорт Кирилловка, что на Азовском море, в часе езды от города, где бабушка и дочка, бедные, мучаются без воды и общества за пятнадцать долларов в день с человека.

Если ты так крут, будь один, чтобы никого не ранила твоя галиматья, которая на бумаге может быть красивой литературой, может быть. А в быту простое юродивое занудство. Будь один. И смотри на них на всех как с необитаемого острова, или как с тонущей подводной лодки, или как с летающей тарелки, отчужденно и мученически. Как Платон Каратаев говорил, всё хорошо, все хорошие, ничаво, малай. На самцов, на самочек, на внучек, на бабушек, на продавцов, на отдыхающих. Не получается. Страх и стыд юродивые не пускают быть одному и всё прощать другому себе, многоликому, спасительному.

Просто каждый раз кажется, что своей работой умеренной, ванну вагонкой обшивал, крышу заделывал, на компьютере набивал свои рассказы и повести в нашем неблагополучном одноэтажном доме, последнем в Старых Мытищах. Квартиру продавал мамину, ставил памятник на могиле матери с женой Мариею в чужом родном южном городе Мелитополе, бывшем осколке бывшей великой империи в скифо-сармато-казацких прериях или на Приазовщине, как по-местному. Заслужил маленьких подарочков, поехать в книжный на Лубянке и купить книжку Астафьева «Затеси», книжку Довлатова «Ремесло», которую наскребли с бора по сосенке, он такую книгу не писал. Если бы при жизни их так любили, людей, как после смерти их любят, всё было бы по-другому, а может, и нет. Ведь и Мере Преизбыточной в клинической смерти казалось, дай только вернусь, в лепёшку расшибусь, чтобы вокруг не было этого космического холода, и больше ничего. А вернулась и снова стала жухать и подмахивать, дарить то, что нельзя продать, просить то, что нельзя купить. Зато безумная, юродивая и влюбчивая. Это самое большое достижение российской государственности, когда вокруг одни разумные, холодные и немые. Как я в лесу на Соловках, заблудившийся, думал, вот вернусь и заживём так, что аж дым со сраки, как говорил Петя Богдан, он тоже умер. Их как-то враз Бог подобрал, талантливых. Останин, Егоров, Агафонов, Петя Богдан, Николай Филиппович Приходько и многие. Я не талантливый, я юродивый. Это когда как на фотографиях во время застолий видно, тот, кто не пьет, пьянее тех, кто пьёт, потому что испытывает двойную вину, за тех кто пьет и за то что не пьёт. А вернулся, не стал мочь терпеть другого себя совсем, который Бог, многоликий, спасительный, начальники, подчинённые, дамочки, бывшие двусмысленные братья, мама, бабушка, Соединённые Штаты Америки, Мария жена, Майка Пупкова дочь. Поехать на курорт Кирилловка, а по пути на рыночном развале в нижнем городе купить красивой ветоши: футболки, жёлтая, бордовая, пёстрая, шорты как у бой-скаутов.

Думал, что, может быть, это полезное приключение, не хотел северных туристов потерпеть, получи южных отдыхающих, которые в одних плавках везде шарятся, на рынке, в банке, на улице, словно у них тела уже нет, остались одни сущности. Это даже удивительно, когда столько тел на одном пятачке, и автомобили, и грузовики, и горы южных плодов, и плавки, и телепузики, и шашлыки, и развлечения, и никто ни с кем не сталкивается. Только мужчины глядят на женские прелести, а женщины на мужские и ничего не чувствуют, божественная благодать.

А кроме того южный пейзаж серьёзно отличается от северного. Как Белое море от Азовского. Как так получилось, что я стал путешественником? Я никогда не хотел им быть. Я думал, это такие дела, самые насущные на свете для меня, писать икону на севере, выручать мамины деньги на юге, в середине на эти деньги издавать написанную книжку с фотографией папы на обложке. А получилось, что меня посетило чувство одиночества, свойственное всем путешественникам, слишком часто меняющим веси, и не могущим ответить за базар, и так привыкающим, что людская толпа вся состоит из манекенов, из пустоты, как ни меняй декорации с южных на северные, а потом на умеренного климата, как у Бродского. Как на Тамарином причале на Соловках два белых манекена стоят и якобы ловят рыбу деревянной рамой вместо сети, из Арт-Ангара вышедши, а им никто не верит, и мало того, на них никто не обращает внимания, как на памятники Ленина на всех вокзалах страны. Бедные, побыли искусством, может быть, одно мгновение, пока их делали ремесленники, для которых ремесло как для Гриши Индрыча Самуилыча, форма спрятавшейся материи от себя самой. Чтобы настоящим искусством быть, записью смертника на стене: до свидания, милые. Но не смог, не хватило тямочки, переместили в другую камеру, для расколовшихся. А я заплываю далеко, стараюсь дальше всех, туда, где только водные мотоциклы прыгают, и думаю. Азовское море похоже на озеро Светлое Орлово, и по размеру, и цветом воды, но, конечно, не температурой воздуха, от которого и вода становится как парное молоко. На Светлом Орлове, если далеко заплывёшь, то просто назад не приплывёшь от холода. Ещё думаю, что так получилось, что я думал, что умершая мама нас всех вместе соединит юродиво: меня, дочку, жену, бабушку, книжку, страну. А получилось наоборот: мама как форма одиночества встала вокруг меня. Думал, что это как смерть на миру красна, ты любишь людей всё сильней и люди любят тебя, а получилось наоборот, как медленная казнь, все от всех отчуждаются, страх, вина, страдание. Выпить и закурить, и познакомиться с дамочкой. Или всё время болеть. Как у мужчин в сорок лет, а у женщин в пятьдесят открывается второе дыхание. Они понимают, последний раз они могут переделать все дела. Как мы с Марией шестой день наполняем сумки овощными консервами мамиными или закатками, по-южному. Мешок спичечных коробков, упаковка стиральных порошков, коробок пятьдесят, сушёных цветов и трав с избытком на пять лет вперёд на центральный склад всех гомеопатических аптек Москвы, одиннадцать миллионов населения, это заниженные данные, а сезонники, а ближнее и дальнее Подмосковье, а бандиты, а бомжи?

Бедный Гоголь, ничего не понял про Плюшкина, что Плюшкин просто как умирающий на одре или как тонущий хватается за всё - и за что ни схватится, всё делается спасительным. А потом наследники не понимают, что это такое, посланье, письмо или безумие, форма запутавшейся в себе самой материи, все эти бесконечные склянки с засушенными мухами, сургучики и окаменевшие надкушенные рогалики. Бегите скорей к полуобнажённым дамочкам, к водителям маршруток, к раздетым мужчинам, похожим на мопсиков, молча смотрите прямо в глаза. Они уже всё поняли. Что вы привезли бабушку, дочку, жену под видом что на южный курорт, под видом что делать дела, продавать квартиру наследную и ставить памятник на могиле матери, а на самом деле жить напропалую, а на самом деле всегда знать, что многое зависит от камеры, что на ней написано, расколовшиеся, ухари, смертники. А на самом деле, будет такое мгновение, что между вами и самыми полуобнаженными дамочками, и самыми раздетыми мужчинами, которые хотят только одного, их только трукать, дамочек, и всё, промелькнёт понимание. Словно мама сидит на лампочке и мигает лампочкой. Что сначала надо быть таким безумно одиноким, хватающимся за всё, за дамочек, за сургучики, за мопсиков, за пиво с креветками, за джип и боулинг, за факультет социальной психологии или психологической социальности, хрен их проссышь, как говорили в моём детстве в чужом родном южном городе Мелитополе, как за последнее спасение, и через мгновенье восклицающим, опять не то. И когда хламом захламляется практически всё пространство сцены, тогда и становится виден главный герой одиночества, этой безумной пьесы о тысячу тысяч лет или земной истории, как говорится: мама, папа, бабушка, Петя Богдан, Николай Филиппович Приходько, Останин, Агафонов, Морозов, сто семьдесят пять тысяч замученных на острове Соловки по данным общества «Память», тьмы тем дедушек, так что даже не поймёшь, чего же там больше, праха или листвы, в суглинке, чернозёме и подзольнике, Бог-отец, Бог-сын, Святой Дух. Прервусь, чтобы не стать графоманом, перечисляя всех, тоже род безумия безответной любви.

Короче, чтобы пришёл ответ, нужно как можно больше быть одному. Вот мамино завещание мученическое. И тогда становятся понятны и легки человеческие привязанности и слабости, алкание, алчба, безумие. А за ней немота осязаемого мира заголосит, меня, меня, возьми меня, как женщина хочет родить от самого сильного и талантливого, а потом рожает от самого понятного и для неё несчастного. Так и ты, можешь вместить, но не умеешь отдать. Не хватает такта и ума, таланта жизни, наконец. Вот мой заместитель по связям, жена Мария, она умеет, а я пойду полы подметать.

На заметку самому главному начальнику одной московской фотофирмы эзотерическую, я не удивлюсь, если Шива их всех победит, на то он и Шива, языческий бог любви.

2оо3.

 

Припадок. Рассказ.

           

Кажется, что я скоро умру, как Петя Богдан. Хорошо это или плохо? Лет десять мне осталось. Ход мысли такой, что будет несчастье. НТВ закрыли, подростки в метро ходят колоннами, все соседи в неблагополучном доме, последнем в Старых Мытищах, соединяются беспорядочно через стены, новый начальник, бывший двусмысленный брат Богемыч сказал, вас не надо на острове Соловки, где мы лечились болезнью эпилепсией от книгонепечатания. За него подписались новые баре Кулаковы, надсмотрщик за ловлей форели, министерство по чрезвычайным ситуациям, местные индейцы, искушённые корыстью, ударом помертвенья, всей жизнью, которой будто бы не бывало. Мария сказала, в школе вводят форму, я хочу послать в одно издательство твою прозу, только без рассказа «Не страшно», в котором ты пишешь про мою работу. Начальница узнает - и мы останемся без средств к существованью и сойдём на нет, как твоя мама в чужом родном южном городе Мелитополе перешла в квартиру, в вещи, в кладбище, в деревья, в птиц. И это тоже страшно. А ещё комары в форточку залетели без марли, потому что кошка Даша-     клаустрофобка, а фумитокс внезапно закончился -  и ночь прошла без сна за созерцанием того, как соседи беспорядочно соединяются за стенкой под громкие крики восторга, и мысли, что мы тоже не рожаем. Если прибавить к этому, что мамину квартиру мы не продали, и денег нет, и бароны Мюнхгаузены книгопечатающие провалились во всегдашнюю дыру в животе, и нужно устраиваться на работу мальчиком на побегушках в одну московскую фотофирму в сорок лет, если ещё возьмут, то к утру я был в кондиции. Это когда боишься не то что перемены режима, а на улицу с собакой выйти в рабочее время от стыда и страха, что ещё не за решёткой.
Потом очнулся, стал читать чужие книги, в меру кокетливые, в меру убористые, про то, что жизнь ещё не завершилась и это очередное чудо. Потом ходил на рынок, потом гулял с собакой, потом затягивал протекавший потолок на веранде с оборванным рубероидом маминой льняной мешковиной с огромными красными цветами и обшивал по периметру рейкой, получилось красиво. Потом делал деревянную полку для рукописей, семейных альбомов, маминых, папиных и моих писем. Хочу всем этим заняться, может быть, получится книга. Мои письма из армии, отцовы смертные фотографии, мамины цитаты из библии, поваренной книги, травника, съездов украинских коммунистов, переписки с чиновниками и властями, наивными ругательствами и счётом спиц. Тоска такая, что в голову приходит локомотив маневровый, на большой скорости пронёсшийся рядом в полушаге на станции Харьков. Была нелепая мысль, всего полшага. Потом делал рамки для Марииных ангелов, вышиванья, которых всё больше и больше, она ничего другого не вышивает. Как в рассказе у Буйды «Всё больше ангелов», который она мне прочла, потому что я сам не хотел. А я ответил, беллетристика работает только наполовину, даже самая блестящая, потому что, кроме поэзии, есть философия и богословие, кроме ада - чистилище и рай, кроме дружбы - любовь и вера, кроме войны - ненависть и несчастье, кроме зоны государство и церковь, кроме чувства страсть и ум, кроме детства - зрелость и старость, кроме начальников - надсмотрщики и простые, кроме бесноватых - юродивые и кликуши, кроме форы - богоборчество и ловушка. И это уже очень сложно, страшно и стыдно. И всё это может вместиться только в личный поступок. И без отчаянья, что всё по-настоящему и запорол разведчицкое заданье, литературу, вместе с жизнью, не прорвёшься к простой мысли.
Купил килограмм слив и половина - сросшиеся двойчатки. Значит, будет какое-то счастье. Интересно какое? Умру скоро или напечатают книгу? А я-то думал, что меня никогда не узнают, ни ангелы, ни серафимы, ни Бог, ни люди, ни деревья, ни птицы. За моим русским одиночеством я стану невидим как смерть. А я-то думал, что я неудачник. А я-то думал, что всё напрасно. Белое море, Азовское море, озеро Светлое Орлово, морские бычки, плотва, грибы полубелые, грецкие орехи, украинская и русская таможня, компьютер, ягода морошка, дочка Майка Пупкова, жена Мария, тёща Эвридика, внешняя политика, футбольные репортажи, апокалипсис, сострадание, отчужденье, равнодушие, горе, индейцы, инопланетяне, мутанты, послеконцасветцы, люди покойные и живые, умные и хитрые, добрые и злые юродивые, история, природа.
А потом приехала жена Мария с работы и выключила нагреватель воды, а то бы он взорвался, потому что реле на предохранителе сгорело и электрик подключил напрямую. Пахнет палёными проводами.

2оо3.

 

ИНДЕЙЦЫ, ИНОПЛАНЕТЯНЕ, МУТАНТЫ И ПОСЛЕКОНЦАСВЕТЦЫ – 2. Рассказ.

           

В неблагополучном одноэтажном доме, последнем в Старых Мытищах, живут четыре семьи. Вождь Гриб и вождиха Грибница – индейцы. Гойя Босховна Западло и Базиль Базилич Заподлицо – инопланетяне. Срань и Пьянь – мутанты. Финлепсиныч и Двухжильновна – послеконцасветцы. У них есть свои дети и свои мысли. У вождя и вождихи сын вождёнок. У Гойи Босховны Западла и Базиль Базилича Заподлица дочь Цветок. У Финлепсиныча и Двухжильновны дочка Майка Пупкова. Срань - сын Пьяни. Про их мысли можно рассказывать много. Что индейцы вырождаются, что когда Гойя Босховна Западло делала аборт на дому Цветку, Базиль Базилич Заподлицо, неродной отец, пришёл помогать из сострадания. Что сначала Пьянь обижал Срань, а теперь Срань обижает Пьянь. Что Финлепсиныч и Двухжильновна отдали дочку на заклание. Но если про главное.
Индейцы, которые живут на своей земле. Я, центр вне их. Они не главные. Инопланетяне, которые от своей земли отчуждились. Я и центр в них. Они главные. Мутанты, которые решили, что главного вообще нет. Богоборчество, подстава, любимая тема Достоевского. Послеконцасветцы, у которых вообще нет я и не я. Всё – земля, а земля – часть неба. Работу надо делать иерархическую, чистить бездну в Бога. Всё главное. Таким образом, это как бы разные возрасты одного человека. Когда он ещё не перебесился и когда он уже перебесился. Правда, ещё бывает так, что он за всю жизнь не перебесится. А бывает так, что он уже сразу рождается тихим-тихим.

2оо3.

 

 

Финлепсиныч. Рассказ.

Финлепсин – противоэпилептическое средство.
Справочник лекарств.

        

Я обычно не заглядываю ни в журналы, ни в газеты и телевизор включаю через три месяца после лета, когда московская жизнь уже надавит. А потом, так получилось, что лето на севере и юге в этом году прошло как прощанье. На севере бывшей империи, на острове Соловки в Белом море местная жилконтора забрала квартиру, которую мы у неё пять лет арендовали. На юге бывшей  империи в городе Мелитополе возле Азовского моря продавали мамину квартиру и не продали, то ли дорого запросили, то ли сидеть надо было дольше, то ли ремонт надо делать. Вот соберусь с мыслями, напечатаю на компьютере то, что написал за весну и лето, подработаю на грузчицкой подработке немного денег и опять поеду. Но я не про это. Сегодня, 1 сентября 2оо3 года, жена торопилась в школу на работу и всё побросала в спешке, как придётся, все вещи. Я тоже встал рано,  перестал пить таблетки, и вчера что-то было, припадок не припадок, но в этом роде, потом ничего не можешь делать. Весь день спал, короче, и с пересыпу с трещащей головой прибирался в квартире.
Журнал «Новый мир» № 1 за текущий год, газета «Антенна». Глаза как всегда резанула бездарность сначала. Алла Пугачёва нашла себе нового мужа. Родился ребёнок с четырьмя ногами и четырьмя руками, и иркутские хирурги выправили положенье, отрезали лишнее пока не поздно. Стихи про то, как так бывает, что ничего не бывает. Проза про то, что случится, когда ничего не случится. Потом холодная отчуждённость миру, холодная отчуждённость мира распадается на страницы. Эта фраза Богемыча, бывшего брата, до сих пор не даёт мне покоя, помноженная на всегдашнее неуютство в начале православного и учебного года. Много ездил, писал, думал, строил планы, хотел напечатать книжку. Потом, как всегда, это рухнуло. Остались одни тяжи. Как у бывшей империи, Советского Союза. И надо строить всё сначала из обломков. Фраза такая, зачем нам дачники из Москвы, у нас в Москве нет дач. Богемыч только озвучил, ставши начальником средней руки, талантливым, артистичным и вёртким, то, что у всех на уме, у начальников, у надсмотрщиков, у населенья, короче, у местных. У всех наших знакомых дома за пять-шесть-семь часов езды от Москвы, не то что бы дачи на лето или куда вложить деньги, а просто дома, на всякий случай, мы ведь все родом из деревни. Но мы дальше всех забрались. Дача за полторы тыщи вёрст от дома, оседлого места обитанья, куда раньше ссылали на верную смерть недоумков, не могущих устроиться в жизни. Потому что там осталась природа, слово из лексикона богемы, что-то вроде городского Бога, когда всё получается само и органично. Из неба вырастает море, из моря суша, из земли вырастает дерево, из дерева птица. Из камней строят церкви, в церквах молятся Богу, не потому что все смотрят, а потому что иначе прожить очень страшно и стыдно.
Потом наступает такое мгновенье, что ты видишь, как у тебя на глазах рассыпается империя. Ты даже думаешь, что это хорошо. Ты не свидетель, ты источник. Ты не сумел удержать эти тяжи. Мама, папа, Агар Агарыч с лицом пожилого индейца и раздвоившейся сущностью, в которой когда гордыня побеждает усталость, то приходится закодироваться от равнодушья, что всё равно нет смысла, а когда усталость побеждает гордыню, то приходится строить доры (лодки такие) и это как праздник, торжество ремесла, здравого смысла и бодрости духа. Я ведь давно это знал, еще десять лет назад, когда написал книгу, «Дневник Вени Атикина 1989го-1995го годов». Там есть статьи и рассказы про то, что страна и дальше будет распадаться, пока не распадётся на более устойчивые и органичные образованья, чем корысть и тщеславие центральных чиновников. Скажем, родовые связи или ответственность за место. Я в них писал, что было две реакции на войну 45го года, актёрская и геройная, шестидесятники и жители девяностых. По подобию с историей русского девятнадцатого века: три реакции на войну с Наполеоном. Дворянская, романтическая, 1825го года. Разночинская, позитивистская, 1861го года. И рабоче-крестьянская, тюремная, 1917 года. Что война в любой истории имеет страшное значенье, но, кроме всего прочего, это ещё истолкованье истории, когда один народ что-то раздражает в другом народе, он хочет его построить по своему ранжиру. Так рождаются империи. Потом он подмазывает причины раздраженья, ресурсы, жизненное пространство, истинная вера, единственно верное истолкованье истории и смысла. Была Римская империя, была империя персов, была Монгольская империя, Россия, Советский Союз, стала Америка, но я не об этом. Я про то, что каждый раз есть возможность стать чуточку лучше, что ли, стать чуточку больше местным, тоньше, глубже прожить с Богом, как с любимой невестой. Когда умер Сталин, актёр божества, появилась возможность перестать всё время актёрничать по жизни, что за тобой всё время следит неусыпное око, как в тюремный глазок с того света. Короче, ты стал бояться бояться. Вернее, не я, а мой дед, допустим. Не знаю только, какой, болгарский или русский. Русского к этому времени уже убили, так что он в любом случае к этому времени уже перестал бояться. Когда умер Брежнев, появилась возможность стать героем жизни. Это как у актёров, даже самых хороших. Они всех могут сыграть, а себя не могут, потому что их ещё не появилось. Для этого им надо бросить играть. Стать единственным. Пусть нищим, убогим, но местным. Пусть юродивым, чмом, но сотсюда.
Вот почему талантливый, артистичный Богемыч, ставший начальником, потому что пить нельзя, закодировался, надо же жить куда-то. Короче, можно понять, не до жиру, быть бы живу. Как говорила бабушка Поля в селе Белькова, Стрелецкого сельсовета, Мценского района, Орловской области. А я, одиннадцатилетний мальчик с болгарскими тёмными глазами зачарованно запоминал свою судьбу. Озвучил фразу, створожившуюся из воздуха и разговоров, долженствующую послужить мотивом не очень красивых поступков. Когда люди, по сути, предают предыдущие тридцать лет жизни. Когда совсюду, со всех весей приезжали на Соловки юроды, артисты и желающие жажды жизни. Моряки, учёные, писатели, художники, просто обыватели, как все мы, и строили общину. Что мы всё равно все вместе, несмотря на то, что мы никогда не вместе. У каждого свой Бог, у одного деньги, у другого к себе жалость, у третьего, потщиться, у четвёртого запечатанная консервная банка, пустая изнутри. Нынешний герой нашего времени – актёр, пишущий пьесы, рассказывающий на сцене про свою жизнь. С одной стороны, он подыгрывает, потому что функция литературы – утешенье. А как утешить всех? Кто не стремится к успеху, зачем тогда браться за ремесло? Короче, с одной стороны, он кокетничает, выстраивает модель поведенья родного человека, попавшего в неродные обстоятельства. С другой стороны, наступает третья реакция на войну 45-го года. Житейская, как я её назвал, когда каждый герой жизни из геройного делается житейским. Ему важнее всего оправдаться перед своим Богом, местным, чем понравиться другим настроеньям, а потом разойтись жить дальше. Вот когда другой Гришковец в абсолютно пустой комнате будет играть спектакли и синклит врачей из Иркутска признает его вменяемым, он станет нашим героем, а не Пугачёва и Галкин.
Но когда было по-другому, скажут мне святой Филипп, митрополит Московский, Лев Николаевич Толстой и зэка Шаламов. И я им отвечу, никогда не было по-другому. Но вы про другого, вы про другое, вы про Бога в истории, совесть, память, вину. А я про другое, историю в Боге, и в конечном счёте, утешение, литературу, моё ремесло. Что я, наверное, плохо делал работу, что остался без дома. Москва, Мелитополь, Соловки  -  это было моё богатство. Как я в иностранной библиотеке на Таганке писал рассказ «Про плеву», а потом шёл сбрасываться с многоэтажки, потому что нет успеха, денег, дома. Как я на озере Светлом Орлове на острове Соловки в Белом море увидел Бога. Это был килограммовый окунь, таких здесь и не ловят, за которым я сначала наблюдал сквозь пятиметровую толщу прозрачной с оттенком цвета глауберовой соли воды, а потом он у меня в руках прыгал. Как я в городе Мелитополе, это другой конец мира, ходил к маме через парк в больницу и мама мне говорила, живи, раз родился. Окраина скифо-сармато-казацких прерий, Азовское море, болото, в переводе с тюркского. С каждым годом всё больше москвичей там. В этом году Майка Пупкова, дочка, которая с бабушкой ныряла, пока мы с Марией оформляли наследство, ставили памятник на маминой и папиной могиле, летучих мышей и своих призраков боялись, встретила там девочек с одной конюшни.
И вот у меня осталось одно место, Мытищи. Странное место. В июне и августе сплошь дождь, в июле жара. Но я не про это. Сосед в синей тройке и галстуке Базиль Базилич завёл свою девятку и уехал на службу, видно, карьерные дела идут всё успешней. Жена Мария тоже уехала на маршрутке на работу, хоть директор школы скостила зарплату втрое. А что делать? Муж-то писатель и уже прошли те времена, когда его за это прогоняли из дома. Что он никого не любит. Поняли, любит. Просто поняли, что люди любят по-разному, кто как может. Дочка Майка Пупкова бабушку учит хорошим манерам, хотя сама хамка. Бабушка Эвридика почти обрадовалась, когда дочка рассказала про трудности на работе. Снова она нужна, её помощь, деньги, одежда. Жена Мария, которая сначала любила любить, а потом полюбила любовь. Придётся мне тоже заняться. Делать работу Гришковца. Быть героем жизни. В абсолютно пустой комнате, залитой сентябрьским солнцем, только книги, компьютер и мамины пледы, рассказывать Господу Богу как так получилось, что всё оказалось страшно единственно: жена, дочь, мать, тёща, страна, работа, друзья, места, мысли. Как будто он этого не знает. В общем, что-то вроде утешенья, литература.
И утешать-то вроде некого, все службу тащат. А в журналах и газетах печатают пошлость. Не то чтобы пошлость, а сгребают всё в одну кучу. Трагедию, буффонаду, развал Союза, сильную руку, неизбежность локальной войны, террористов, которые думают, что они антитеррористы, антитеррористов, которые думают, что они террористы. И разводят руками, мол, мы не виноваты, что у этого нет смысла. А в пригороде Мытищи герой жизни бубнит Богу на ухо. В общем, они всё понимают, но ничего не могут сделать. Это как ловушка. Каждый хорош тем, что решился быть единственным героем жизни. Начальником, надсмотрщиком, населеньем, чмом, юродивым, кликушей. Как в первоклассной прозе, которой теперь не бывает. И Бог всем корпусом кивает, как вдумчивый собутыльник. «Ну тогда, значит, вы готовы ко всему остальному, раз уже затеплилось утешенье, в твоих глазах, Финлепсиныч».

2оо3.

 

Муза. Рассказ.

 

Когда Бог думает, я – Бог, рождается человек. Когда человек думает, я не Бог, рождается Бог. А где же там место смерти между двух операций и обе со смертельным исходом или хоть бы на письме книги как менеджеры, грузчики, сыщики, редактора загоняли в трагедию героя жизни, а сами оставались в драме? Так на зоне на пенсии, любимый читатель, получаются книга, работа, женщина, вино, государство и многое другое. Что-то вроде молитвы, что ли.

Как двое подростков на Соловках, Луноподобный Будда и Один Из Свиты Будущего Пахана собачку Рамаяны обижали, маленькую, величиной с кошку, мастью в чёрное и белое яблоко. Как многие униженные и оскорблённые, она тряслась, прижималась к земле всем телом и не убегала. Богу молится, сказал Тот, что из свиты будущего пахана. А я шёл с Маленькой Гугнивой Мадонной навстречу. Я двусмысленно улыбался, что можно было истолковать и как насмешку над собой, и как насмешку над ними, в чужой монастырь со своим уставом не ходят. А Маленькая Гугнивая Мадонна кричала, папа, мальчишки опять Музу обижают, сейчас скажу папе, он вас отлупит. А мальчишки смеялись, иди на пах, дура. А я двусмысленно улыбался как проститутка на панели. А Муза Богу молилась. А папа, Работник Балда Полбич с крыльца мочился и кричал, Люба, домой. А я думал, ну, понравилось тебе на Соловках жить? И сам себе отвечал наутро на бумаге в тетради. Дело не в этом. Чмошники на зоне общину строили и у них не получилось. Зато получилась книга про то, что, когда Бог думает, я - Бог, рождается человек. Когда человек думает, я не Бог, рождается Бог.

2оо3.

 

Ася Чуйкина. Рассказ.

 

Сначала семидесятые, это когда военные моряки на острове, почти все - мои земляки из Приазовья, становились рыбаками и крестьянами.

Потом восьмидесятые, это когда Соловки облюбовала интеллигенция. Крыша – музей. Художники, историки, биологи, реставраторы, водолазы, ремесленники, писатели, поэты.

Девяностые – собственно плод, цепь самоубийств, голод, разруха. Все, кто мог сбежать, сбежал. В то же время, на земле всегда проживёшь, потому что грибы, рыба, ягоды, картошка. В магазине: хлеб, сигареты, соль – сахар, водка. Было время, и на них не хватало.

Тогда-то я и появился с Мариной и Аней, приехали сторожить Хутор на лето от местных, таков был обычай, свои бы не стали. После завода, после книги стихов и книги прозы, после попытки самоубийства, не моей, но по моей вине. Потому что говорил правду. Не всегда можно говорить правду.

Но дело не в этом. Я не сразу понял. До меня всегда туго доходит. Даже когда через год в девяносто восьмом остался на год один в лесу сторожить Хутор, не видел, ни красоты, ни общины, ни мучеников прозрачных, ни святого места. Видел только свою вышку. Потом постепенно понял, когда расставаться начал. А теперь на стены лезу, когда потеряли. Не только я, а все, потому что православный туризм это другое. Это как в Венеции и на Шри Ланке, выпить и закусить. На Соловках всегда пили, очень пили, но я не про это. Я вообще про другое. Я про Асю Чуйкину. Просто пока разогрелся, исписал три страницы. Правда, без вступления непонятно. Про Асю Чуйкину рассказывал Гриша, видно, что был немного влюблён в маму, в дочку, в их судьбу и искусство, которые могут не состояться, и это жалко. Так рассказывал Демидролыч про молоденькую художницу, в его сторожке всегда за лето перебывала не одна компания художников, пока он на Зайчиках. Я говорил, художническая община не менее мощная на Соловках была, чем рыбацкая или православная. Что только её работы ему интересны и жалко, если потеряется. И непонятно, чего там больше было, чуда или корысти, наслаждения телом или наслаждения красотою.

Короче, Соловецкие мужчины очень духовны, рыбаки, мореходы, художники, алкоголики, урки, работяги. Это как на Красной Пахре на плотине на втором курсе на картошке над стометровым обрывом я понял, что бездна затягивает, парализует неведомой красотою, что у тебя нет своей воли, никогда не было и не будет, только покорность чуду, оно всё сделает как надо. Поэтому русские так неподвижны и так терпеливы, всё равно мы ничего не решаем. Поэтому Соловецкие мужчины столь духовны, которые всякую фразу начинают с «ёбт», как толстый сержант в Мытищинском отделении милиции, западло, всё западло. Одно другому не противоречит, я без прикола. В мире завелась какая-то порча ещё до нас, и мы вынуждены с этим считаться. Принижать образ пола от сверхчеловеческой гордыни до простого восхищения чудом, когда ты служишь, а получается женщина, вино, государство, дети, красота, счастье, и наоборот, война, ненависть, драка. Так вот зачем меня в армии били?

Мама вышла замуж за водолаза. Приехали из Москвы или из Питера, он пил и был очень талантлив. Погиб. Дочка рисует необыкновенно. Полный набор Соловецкого мифа. А, забыл, мама занимается литературой. Дальше продолжение, любили друг друга так сильно, что не смогла остаться, уехала в Москву, вышла замуж за американца, чтобы обеспечить дочери будущее и увезла в Америку. Теперь Гриша ждёт продолжения Соловецкого чуда, не очень-то в это верит, ищет имя на интернете и хранит детские рисунки, которые, конечно, мастерские, но я в них ничего не вижу. Так же, впрочем, как Демидролычево восхищение картинами молоденькой художницы из Питера меня не убеждает.

Мне дороже Анькины картины, когда она рисовала дерево и лошадь, море и чаек, солнце и яблоко на тарелке, или просто рыбу, в три года, и в этом было чудо, как писали древние иудеи на каждой странице Ветхого Завета – страшно. Красота это страшно, потому что такая ответственность, что лучше уж пить всё время, чем соваться.

2оо4.

 

Проза

 

© 2006

Hosted by uCoz